- Да, замечательные. А как эта рыбка-то? Ельцы копченые. Помню. Я раз целую корзинку у тебя съел… Как у тебя там было весело. Такой жизни не будет уже никогда. Все эти гофмейстеры, охотники, доктор Лазарев, Василий Княжев, Белов, Герасим, Кузнецов, Анчутка, шутки, озорство - неповторимо. Это было счастье русской жизни. Нигде не найти мельника Никона Осиповича. Нигде нет этой простой доброты… Там никогда не говорили о деньгах. Никто их не выпрашивал, они не составляли сути жизни. Жизнь была не для денег. А я устал выпрашивать у жизни деньги. Я знаю, что с деньгами я буду свободен и не унижен. Ты вспомни, этот Василий Княжев или Герасим - какая чистота души! Ведь там совестились говорить о деньгах… А этот лес. Новенькая мельница, водяной. Какая красота. А хижину рыбака в одно окно, убогую, у елового леса, помнишь? А рыбака Константина, который лечил твоему приятелю флюс, привязывая к щеке живого котенка? А эта монашенка, которая бегала по лесу и которую мы все боялись?
- А разбойнички, которых не было, помнишь?… А как ты с револьвером ездил? А воробьиную ночь, когда не было видно своей руки? Когда заблудились и нельзя было идти, и эхо, когда ты пел, и кругом, в разных местах повторялось твое пение, близко и далеко?
- Да, - сказал Шаляпин задумчиво, - это было действительно замечательно. Какая-то особенная симфония.
- А как голос-то снизу крикнул: «Что ты, леший, орешь?» Это уж было не эхо, помнишь?
- Помню. Там был бугор - и внизу ехали рыбаки.
- А как обиделся Павел Александрович [Тучков]?
- Павел! Ведь нигде нет такого: умер ведь он. Ведь это ты объяснил и Павла, и Герасима, и Кузнецова, а ведь я их не понимал и даже сначала немножко сторонился. А оказывается, это были презабавные и прекрасные люди.
- Все уж умерли, - сказал я. - Правда, больше такой жизни уж не будет. Вот оттого я и пишу страницы этой нашей жизни.
- Знаешь, Константин, я удивляюсь, как ты это пишешь. Черт тебя знает, кто ты такой? Откуда это взялось? Отчего ты про меня не пишешь?
- Ты же обидишься. Ты же стал «ваше высочество». А я пишу простые смешные вещи.
Шаляпин вдруг задумался.
- А ведь правда «…»
Домье
Через несколько дней я встретил Шаляпина на Шанзэлизэ[376]. Он опять направлялся к антиквару.
- Пойдем со мной, пожалуйста, - предложил он мне. Я согласился.
На улице Боэси мы остановились у антикварного магазина, и я сказал:
- Федор, вот здесь выставка художника Домье. Ты знаешь Домье?
- Нет, не знаю.
- Это великий француз. С чисто французским юмором он писал адвокатов, суд. Здесь есть небольшая картина, изображающая адвоката, который разрывается, доказывая невиновность своего подсудимого, а секретарь, разбирая бумаги, остановился и смотрит на него. Но как смотрит! Этого нельзя рассказать. Надо видеть. До чего смешно! Это какой-то Мольер в живописи.
- Зайдем, посмотрим, - сказал Шаляпин.
Мы зашли в магазин.
Хозяин, почтенный человек, вежливо сказал нам, что вчера выставку закрыли. Я попросил его, если можно, показать картину Домье, рассказав приблизительно ее содержание. Он любезно согласился, отпер шкаф в другой комнате, достал бронзовый ящик и, бережно вынув из него картину, поставил ее перед нами на мольберт.
Шаляпин долго смотрел на картину и, обернувшись ко мне, сказал:
- Это действительно смешно. В чем дело? Смешно. И зло смешно.
Он спросил у хозяина:
- Она продается?
- Да, мосье. Это редкий Домье.
- Я хочу приобрести. Что она стоит?
- Миллион двести тысяч.
- Ага, - задумался Шаляпин. - Это дорого. В чем дело? Картина не большая. Нет, я не могу ее купить…
Поблагодарив любезного хозяина, мы вышли из магазина. Шаляпин остановился на мостовой. Он был рассержен. Ударял палкой по мостовой и серьезно, подняв голову и смотря в сторону, говорил:
- Константин Алексеевич, вы представляете себе, сколько я должен за эти деньги спеть? Вот вам художники! Может быть, он теперь написал новую в неделю. А я плати миллион. В чем дело?
- Постой, Федя, да ведь Домье давно умер. Ты тогда и не родился еще. При жизни его ты бы, вероятно, купил эту картину дешево. Это бессмертный художник.
Стуча тростью по мостовой, Шаляпин расколол ее пополам. Он поднял обломок и окончательно разгневался.
- Да, художники! Картинка-то небольшая!
- Велика Федура, да дура! - засмеялся я.
- Ты что? Не про меня ли?
- Смешно, Федя.
- Тебе все смешно. Миллион двести тысяч. А ты знаешь ли, мне предложили Тициана, огромную картину, в Англии, за двести тысяч, и я ее купил.
- Молодец! Не верится только. За двести тысяч Тициана едва ли купишь.
- Увидишь.
Федор Иванович продолжал сердиться на Домье.
- Тициан, знаешь, - темный фон, по одну сторону лежат две голые женщины, а по другую сторону - одна. Вот только физиономии у них одинаковые.
- На чем лежат-то? - спросил я.
- То есть как на чем? Там просто написан темный фон. Я, в сущности, еще не вгляделся, на чем они лежат. Старинная картина. Ты что смеешься?
- Вот, Федя, если бы я написал рассказ «Тициан», ты бы и обиделся.
Шаляпин хмуро посмотрел на меня и сказал:
- Я тоже буду писать мемуары…