Чтобы сблизиться с профессором, Белосельцев поступил в студенческое научное общество. Предложил свою собственную систему наведения ракет по звездам, по фазам луны, учитывающую приливы и океанские течения, наивную и невыполнимую. Профессора она обрадовала своей наивной невыполнимостью, и он пригласил Белосельцева к себе домой. В его большом кабинете было неуютно и холодно. Хозяин кутался в клетчатый плед, еще больше напоминая согбенную Бабу Ягу. На столе лежал обломок металла в ожогах и термических радугах – фрагмент немецкого «Фау-2», сбитого над Лондоном. Висели фотографии: какой-то ракетный старт в голой колючей степи, какой-то оплавленный, расплывшийся, как пластилин, танк. И среди этих военных предметов, жестких черно-белых фотографий светилась прозрачная акварель, где в мироздании, среди ракет, метеоров, окруженный сияющей, как нимб, атмосферой, парил рукотворный сконструированный остров. На нем, привезенная с земли, цвела трава, текла хрустальная река, стояла дубрава, гуляли олени, под деревом, как Адам и Ева, обнимались влюбленные. Этот сотворенный, запущенный в космос Рай был нарисован рукой профессора. Целый вечер ему, юнцу, он рассказывал об этом проекте, продуманном и просчитанном, ждущем своего воплощения. Белосельцев обожал фантаста, верил в безграничность добра и разума, в возможность космического райского Сада.
Через месяц профессор исчез. Им стало известно, что он погиб при пуске ракеты.
Он то погружался в «ракетное дело», конструировал реактивные, управляемые по радио снаряды, разносившие вдребезги танковую мишень. То устремлялся в подмосковные леса. И вместо лязгающего черно-красного взрыва, превращавшего танк в гору дымной брони, – ликующий взрыв синевы в кроне февральской березы. Он стоит среди зимнего леса, за его лыжами пышный распахнутый снег, и береза, состоящая из белых, струящихся в небо ручьев, осыпает ему на лицо невесомую прохладную пыль. За лесом, в волоколамской деревне, жила тетя Поля, принимавшая его в избушке на курьих ножках. Ночью о стены шуршала пурга и царапался мерзлый бурьян, а днем у морозного оконца кипел самовар, сияли в углу образа с бумажными блеклыми розами, пестрел половик с черным сонным котом. Ее бесконечные рассказы, словно ленты, вплетенные в половик. О том, как заходил к ней в избу отступавший к Москве пехотинец, ставил к печке промороженную трехлинейку, пил пресный чай, просил благословить на дорогу – шел, безвестный, догонять колонну, чтобы насмерть стоять под Истрой, не пускать в Кремль немцев. Как остановился на постой немецкий офицер, больной и печальный, суеверно и слезно поглядывавший на образа, в то время как за окном, заслоняя свет, стояли огромные зубатые машины с крестами, и солдаты на костре жарили застреленного поросенка. Как принимала у себя фининспектора, утомившегося ходить по распутице, роптавшего за чашкой чаю на свою судьбу, – после, утешенный ею, шел в сад-огород, пересчитывал кусты смороды, облезших весенних кур, обкладывал утлое хозяйство тяжелым налогом. Как известный писатель приезжал к ней на лето, со слов ее записывал старинные песни. Пригубив красную рюмочку, пел вместе с ней про «ворона коня», про «злат червон перстень», про «горы Воробьевские». Соседка, если заболеет петух, приносила в подоле притихшую печальную птицу, и тетя Поля лезла в клюв петуху, вырывала «типун», делала примочку из хлеба. Повздорившие муж с женой приходили искать у нее правды, и она их мирила, отпускала с миром. Одинокий старик, похоронивший старуху, тоскуя, плелся к ней с другого конца деревни, и она усаживала его, угощала дешевыми карамельками, слушала про его хвори и страхи, отводила их. Старик веселел от ее шуточек, разглаживал негнущимися пальцами железные усы, подмигивал бледным, влажным от слезы глазом. И он, Белосельцев, столько принял от нее добра и знания – о талых водах, о падучей звезде, неопалимой купине, о таинственном, льющемся в народе свете, из века в век обещающем впереди сказочную благодать.
Их было много в его ранней жизни – кто делился с ним светом, входил в его жизнь надолго или на миг единый, оставлял в нем хоть малую каплю света. И среди них, помогавших и спасавших его, был один, с кем его развела судьба, с кем не успели они пожить на земле, кто ушел с земли, едва дождавшись его появления. Это был отец, погибший в рождественскую ночь под Сталинградом. Пустота, которая с детства образовалась от потери отца, болела, горевала, плакала, но и была полна света, словно отец посылал ему свои неизрасходованные, требовавшие воплощения силы. Взрослея, мудрея, погружаясь все глубже в бурное, яростное бытие, он думал иногда, что проживает не одну свою жизнь, но и жизнь отца. Отец, умирая в штрафном батальоне в заснеженной дикой степи, излучал в мир свет для него, едва рожденного, и ему постоянно казалось, что этот свет он может вернуть отцу, воскресить его.