Он снимал у источника женщин, молодых, языкатых, встретивших его острыми шуточками. Они не стеснялись своих свободных, с открытой грудью рубах, голых, под приподнятыми юбками ног. Стирали белье, брызгали слюдяной водой, развешивали мокрые, расшитые цветами полотнища на колючие кусты. К камню, рядом с бельем и тазами, прислонилась винтовка.
Снимал пекарню, сумрачный каменный сарай, где на стенах горели пятна заката. Женщины сыпали в чан муку, лили воду, начинали месить. Таскали к печи дрова, чтобы наутро, когда тесто подымется, испечь хлеб. И среди белизны муки, тусклой меди квашни на стене на гвозде висела винтовка.
В медпункте, где работали два молодых студента, делали прививки от полиомиелита. Истошно орал младенец. Мать, тревожась, отдавала свое чадо в руки смеющихся юношей. Среди ампул, медицинских плакатов, рядом с белым халатом темнел автомат.
В клубе, где собрались пожилые крестьяне, шли курсы по ликвидации неграмотности, и учащиеся долго мытыми, но так и не отмытыми руками листали один на всех учебник, и молоденький преподаватель мелом писал на доске. Тут же, у доски, прислоненный, стоял автомат. Мешал преподавателю. Он переставил его, довершая слово «корова».
На площадь из Синко-Пинос приехал автобус. Из него выходили утомленные крестьяне. Водитель показывал Белосельцеву вмятину от заряда базуки, скользнувшего рикошетом по капоту автобуса. Полез в кабину, чтобы достать сигареты. На сиденье, среди брелоков и разноцветных наклеек, у расколотой приборной доски, новенький, лежал автомат.
Белосельцев вернулся на площадь, красную от предзакатного солнца, и увидел мальчика, того, что днем вынесся на лошади, гарцевал, желая понравиться. Теперь он шел пешком, нес на плече автомат, слишком большой и тяжелый для его хрупких ключиц.
– Куда? – спросил Белосельцев.
– На гору, дежурить, – сурово ответил мальчик.
Что-то слабо зазвенело над городом, знакомое и тревожное. Из-за темной, тенистой кручи, в остывающем зеленом небе, поблескивая в розовых высоких лучах, возник самолет. Медлительный, с двумя слюдяными винтами, вылетел из Гондураса и, нарушая границу, пошел над городом. Мальчик цепко и зло сорвал с плеча автомат, ударил вверх очередью, почти упал, вбитый в землю отдачей. И, вторя ему, отовсюду, из дворов, огородов, из-под крыш, из пекарни, от источника, ударили выстрелы. Весь город стрелял в ненавистный самолет. Вся гора била в недоступную, уплывавшую мерно машину.
Глава восьмая
Небо красное, земля красная, красный столб колокольни. Разболтанный дребезжащий грузовик с расколотыми стеклами ослепил отражением зари. Выкатил на площадь, и из кузова, цепляясь за углы и за скобы, спрыгивали милисианос, разношерстные, в широкополых крестьянских шляпах, в разноцветых каскетках, пропыленные, земляные, с твердыми гончарными лицами. Перепоясаны ремнями с медными бляхами, увешаны патронташами, длинными ножами в чехлах. Сжимают охотничьи винтовки и ружья, длинноствольные и побитые, принесенные с каких-то старинных войн. Наполнили площадь гомоном, звяком, табачным дымом. Из улиц навстречу им торопились жители городка. Выезжали на осликах, на низкорослых лошадках, держали через седло винтовки, несли плоские, с деревянными рукоятками мачете. Белосельцев снимал это пестрое ополчение, напоминавшее воинство Боливара. Неуемный, мятежный дух континента явился на эту вечернюю площадь, наполнив ее лицами и винтовками с фресок Диего Риверо.
– Жена меня спрашивает: «Ты, Ансельмо, куда собрался?» А я ей: «Как куда? На дежурство!» А она мне: «На прошлом дежурстве ты три дня пропадал, а видели тебя в Синко-Пинос у дома вдовы Меркадо!» – «Так и было, – говорю, – наш пост находился у дома вдовы Меркадо», – говорил белозубый усач в шляпе, повидавшей много дождей, дорожной пыли и прямого палящего солнца, опираясь на самодельный приклад длинноствольной пищали.
– Моя Анна сама меня отпустила, – отвечал ему серьезный пожилой милисиано в разбитых сапогах, с печальными глазами под пучками седых бровей. – Она у меня болеет. «Кто, – говорю, – корову подоит? Кто огонь разведет?» – «Иди, – говорит, – а то народ скажет, что ты подкаблучник».
Белосельцев торопился снимать, пользуясь последним, летящим из-за гор светом. Фотографировал их рельефные, носатые, морщинистые лица, узловатые, зазубренные руки. Возбуждался их многолюдьем. Дорожил возможностью быть среди них, слышать их шуточки, вдыхать сладковатый дым их просмоленных трубок.
– Так, значит, вы сандинист? – спрашивал он, чтобы привлечь разговором костлявого воинственного милисиано, опоясанного кожаной лентой, в которой блестели пули, державшего винтовку на плече, словно взял ее «на караул». Тот, блеснув на него грозно, ответил:
– Я сандинист до гроба!
– Какие у вас счеты с «контрас»?
– Они пришли к нам в деревню и избили меня и жену. Тогда у меня не было винтовки, и я им кланялся в ноги. Теперь у меня есть винтовка. Если они снова пожалуют, я встречу их не поклоном, а пулей! – Он подбросил ружье и вытянулся, словно стоял на посту при въезде в свою деревню.