Белосельцев вернулся в дом. Там уже спали. В саду под деревьями висели два гамака. В одном из них, наполняя его литой тяжестью, спал Сесар. Не шевельнулся при его прибижении. Другой гамак оставался пустым.
Белосельцев снял башмаки. Стянул ремень с кобурой. Повесил на сук рядом с камерой. Забрался в гамак, пробуя его прочность и зыбкость. Покачиваясь, обрел равновесие, вверяя земному притяжению свое усталое тело. Оно расслаблялось, равномерно, по всей длине распределяло усталость, передавая ее сквозь тугой шпагат и брезент в ствол дерева, в корни, в землю. Лежал, чувствуя, как стекает в землю усталость, и ждал, когда загрохочут вдалеке минометы.
Он забывался коротким, переходящим в видения сном. Ему чудилось, что гамак висит над провалом, прикрепленный к вершинам двух порубежных гор, и тихо раскачивается. Глубоко внизу струится ночной ручей, дышат камни кладбища. Над головой свиваются белые и голубые клубки бесшумных молний. Он качается высоко над землей, чувствуя сквозь шнуры напряжение и дрожание гор, струнный гул неба.
Просыпался, смотрел из гамака на близкую листву дерева, толстую развилку суков, в которых топорщилось старое птичье гнездо, озаряемое вспышками неба. Ему вдруг показалось, что кто-то думает о нем в этот час. Кто-то стремится его отыскать, окликает, потерянного, среди бессчетных жизней, посылает свою женственность через пространства вод и земель. Быть может, первая любовь, позабытая, превратившаяся в миф о любви, случившейся не с ним, а с иным, уже исчезнувшим человеком, носившим когда-то его имя. Быть может, это она, в минуту озарения или боли, бог знает по какому наитию вспомнила его, на один только миг, и тут же забыла. Но мысль ее полетела, заглянула во все уголки земли, отыскала его здесь, в военном гамаке, на границе двух враждующих стран. Опустилась на дерево, в старое птичье гнездо, не давала уснуть.
Его первая любовь, девушка-археолог, приехавшая из Ленинграда во Псков, в его «озерный скит», где он скрывался от цивилизации, реставрировал с другом церковь, собирал народные песни. Она поставила свой этюдник с наивной сырой акварелью на берегу, мимо которого он плыл в своей лодке. Их первая встреча напоминала два легких счастливых ветра, дунувших навстречу друг другу, положивших на воду два солнечных летучих пера. Его любовь, как он ее потом понимал, была внезапным пробуждением дремавших в нем непочатых сил, мгновенным обретением удивительных знаний. Он стал вдруг остро чувствовать прозрачность и бесцветность воды, которую она протягивала ему в металлической кружке, зачерпнув из ключа. Ослепительную зелень травы с огненно-красной земляникой, на которую опускалась ее легкая босая стопа. Дымчатость льда, в который вморожены воздушные пузырьки и коричневое крылышко бабочки – той, что летом билась о стекло их светелки. Он вдруг обрел обоняние такой остроты, что в смоляных ароматах леса улавливал близкого, лежащего в вереске лося. Сказал ей об этом, и огромный зверь, красный, дышащий, встал из болота, долгоного, с хлюпаньем побежал. Благодаря ей он открыл тончайшие, неявные связи, существующие в мироздании. Алых буквиц в рукописной старинной книге и умирающей тихой колхозницы, еще молодой, угасающей от неизлечимой болезни. Зеленых щук, вылетающих из озера на блесне, падающих на мокрое грохочущее дно лодки, и старинной, набитой телегами дороги, помнящей обозы купцов, этапы колодников, крестные ходы богомольцев. Все читаные и слышанные мудрости – бабушкины фамильные предания, «Севастопольские рассказы» Толстого, фрески Грановитой палаты, перламутровая пуговица с материнского платья – все, утратив отдельность, сложилось в целостный мир, сходилось к единому центру, к ней, его любимой и милой. От нее, спящей на тенистой веранде, тянулись лучи к зонтичным цветам под окошком, к песням косцов, проплывавших в красной лодке по озеру, к томику Пушкина, что лежал на столе рядом с ее пояском.
Оставлял ее у входа в маленькую прокопченную кузню, где пахло углем, и кузнец, встряхивая железистой гривой, раздувал сипящие мехи – выхватывал из горна белую, туманную от жара подкову, кидал на наковальню, и он, Белосельцев, хватал молоток, вливал в удары все свою молодость, удаль, веселье. И она от порога радостно им любовалась.
Подходили к новой, строящейся избе, где по зеленой траве были раскатаны белые, ошкуренные бревна. Плотник, скалясь, с придыханием всаживал в гудящее дерево яркий до синевы топор, отламывал сочные щепы. Белосельцев перенимал у плотника влажное, отшлифованное топорище, вгонял в венец отточенную сталь, выкалывал паз. Брызгал себе на грудь хрустким сосновым крошевом. А она щурилась, любовалась его молодечеством.