— А почему бы вам не написать оперу про моего прадеда Сальвадора Голомона? — спросил Филомено. — Вот был бы новый сюжет. Да еще декорации с морем и пальмами.
Саксонец и венецианец так дружно расхохотались, что Монтесума вступился за своего слугу:
— Не вижу тут ничего смешного: Сальвадор Голомон защищал от гугенотов свою веру так же, как Скандербег защищал свою. Если наш земляк вам кажется варваром, то уж не меньший варвар ваш славянин из тех вон мест. — И он указал туда, где, по его представлениям, не очень точным после выпитого за ночь вина, должно было находиться Адриатическое море.
— Но… где это видано, чтобы главным героем оперы был негр? — сказал саксонец. — Негры хороши для маскарада и интермедий.
— Кроме того, опера без любви — это не опера, — сказал Антонио. — Но любовь негра и негритянки — просто потеха, а любовь негра и белой невозможна, по крайней мере в театре…
— Постойте… Постойте… — сказал Филомено, все повышая тон под воздействием романьольского вина. — Мне рассказывали, что в Англии имеет большой успех драма об одном мавре, заслуженном генерале, который влюбился в дочь венецианского сенатора. Какой-то соперник, завидуя их счастью, даже назвал его черным козлом, взобравшимся на белую овечку, — к слову сказать, от этого получаются премилые пятнистые козлята!
— Не говорите мне об английском театре! — воскликнул Антонио. — Английский посол…
— Большой мой друг, — вставил саксонец.
— Английский посол рассказывал мне о пьесах, которые идут в Лондоне, это ужас что такое. Ни в ярмарочных балаганах, ни в волшебном фонаре, ни в представлениях слепцов не увидишь ничего подобного…
И под бледными лучами зари, чуть осветившей кладбище, пошла речь о страшных преступлениях, о призраках убитых детей; герцог Корнуэльский выколол кому-то глаза на виду у публики, а потом растоптал их, словно отплясывающий фанданго испанец; дочь римского полководца изнасиловали, вырвали у нее язык и отрубили руки, а в конце пьесы был устроен пир, где оскорбленный отец, оставшийся без руки, после того как его ударил топором любовник жены, переодевается поваром и подает готской королеве пирог, начиненный мясом двух ее сыновей, из которых выпустили кровь, как из поросят накануне сельской свадьбы…
— Мерзость какая! — воскликнул саксонец.
— А хуже всего то, что в пирог попали и глаза, и языки, и носы, — так рекомендуют наставления по разделке наиболее ценной охотничьей добычи…
— И все это съела королева готов? — спросил не без задней мысли Филомено.
— Так же охотно, как я эту булочку, — сказал Антонио, вонзив зубы в очередную булочку из корзины монахинь.
«И еще говорят, что таковы обычаи негров!» — подумал негр, а венецианец, пережевывая изрядный кусок кабаньей головы, маринованной в уксусе с зеленью и красным перцем, прошелся вокруг, но внезапно замер перед соседней могилой и стал разглядывать плиту, на которой красовалось имя, звучавшее в этих краях непривычно.
— Игорь Стравинский, — прочел он по складам.
— Да, правда, — сказал саксонец, тоже с трудом прочитав имя. — Он захотел покоиться на этом кладбище.
— Хороший музыкант, — сказал Антонио. — Но многое в его сочинениях устарело. Он вдохновлялся извечными темами: Аполлон, Орфей, Персефона — до каких же пор?
— Я знаю его «Oedipus Rex» [29], — сказал саксонец, — кое-кто утверждает, что в финале первого акта — «Gloria, gloria, gloria, Oedipus uxor» [30] — музыка напоминает мою.
— Но… как только могла прийти ему в голову странная мысль написать светскую ораторию на латинский текст? — сказал Антонио.
— Исполняют также его Canticum Sacrum [31] в соборе святого Марка, — сказал Георг Фридрих, — там можно услыхать мелодические ходы в средневековом стиле, от которых мы давным-давно отказались.
— Дело в том, что эти так называемые передовые мастера слишком уж стараются изучать творчество музыкантов прошлого — и даже стремятся порой обновить их стиль. Тут мы более современны. На кой мне знать оперы и концерты столетней давности. Я пишу свое, по собственному знанию и разумению, и только.
— Согласен с тобой, — сказал саксонец, — но не следует также забывать, что…
— Хватит вам чушь молоть, — сказал Филомено, отхлебнув первый глоток из вновь откупоренной бутылки. И все четверо опять запустили руки в корзины, привезенные из приюта Скорбящей богоматери, — корзины, которым, подобно мифологическому рогу изобилия, не суждено было иссякнуть. Но когда пришло время айвового мармелада и бисквитов, последние утренние тучки рассеялись и лучи солнца упали прямо на каменные плиты, вспыхивая белыми отблесками под темной зеленью кипарисов. И в ярком свете словно выросли буквы русского имени, которое было им так близко. Монтесуму вино усыпило снова, саксонец же, который вообще больше привык к пиву, чем к этому дрянному винцу, опять пустился в нескончаемый спор.
— А Стравинский, — вспомнил он не без ехидства, — сказал, что ты шестьсот раз написал один и тот же концерт.
— Возможно, — сказал Антонио, — однако я никогда не сочинял цирковую польку для слонов Барнема.