Бальдур положил трубку на рычаг. Промахнулся. Переложил. Отто уже торчал рядом с открытой фляжкой в руке.
— На. Коньяк.
— С-спасибо…
— Не заикайся, не Роберт Лей. Что там случилось?
— Д-да, Отто, черрт… Райнхард.
— Что с Райнхардом?
— Взорвали.
— Что-ооо?
— Что, что. В Праге, сегодня, говорят, в два часа. Машину взорвали.
— Жив?
— Лучше б не жил. Совсем, говорят, плох. Продолжают штопать… Ох, скоты поганые!
— Кто скоты поганые?
— Чехи! Ладно, ладно. Все. Ехать надо.
Райнхард Гейдрих оказался удивительным человеческим экземпляром.
Бальдур, сидя в закуренной комнате пражского отеля, с содроганием пересказывал Отто то, что доводилось узнать о его состоянии.
С разорванной селезенкой, поврежденным основанием позвоночника да еще и с килограммом грязи, набившимся в раны, с уже начинающей закипать от заражения кровью Рейнхард продолжал жить. Уже 7-й день жил. Доктора ходили как к расстрелу приговоренные — Гитлер в ярости всем его и пообещал, если Гейдриха не спасут. Вряд ли выполнил бы обещание — то, что спасти нельзя, было ясно с первого дня.
Бальдур постоянно курил и, кажется, готов был даже начать пить.
К вечеру седьмого дня Бальдур и Отто стояли в больничной приемной. Там же был Вальтер Шелленберг, который поддерживал под локоть зареванную фрау Гейдрих. Состояние Райнхарда ухудшилось, хотя хуже, вроде бы, было и особенно некуда.
Бальдур рассеянно смотрел по сторонам — и увидел вдруг, как два санитара вскинули руки в салюте. Вошел Гиммлер в сопровождении пяти эсэсовцев. Те очень старались не топать сапожищами. Вальтер вяло отдал ему честь, Отто и Бальдур так же вяло вскинули руки, Гиммлер только махнул в ответ, но оглядел их внимательно. Бальдур отвернулся — он был в штатском, и ему почему-то противно было глядеть на Хайни в форме.
Обрюзгшая физиономия Хайни была бледна и походила на комок теста. Он что-то глухо сказал фрау Гейдрих, она кивнула, а потом заявил тихо, но приказным тоном:
— Сходите же спросите кто-нибудь.
Бальдур был ближе всех к дверям в больничный коридор.
Он вернулся через пару минут, с взъерошенным видом и красными глазами. И прижал к груди свою шляпу.
— Слава тебе Господи, — еле слышно сказал он, — отмучился.
Эсэсовцы снимали фуражки.
На похоронах фюрер собственноручно возложил к гробу Райнхарда венок, и голос его звучал глухо, расстроенно:
— Лучший из защитников германского народа, наш человек с железным сердцем…
Железное сердце, думал Бальдур. — У него было обычное, человеческое сердце… да и зачем нужно человеку железное? Чтоб никогда никого не любить? Чтоб не знать жалости?
Он старался не смотреть на лицо Райнхарда в гробу и не думать о том, что он чувствовал перед своей ужасной смертью. Кто вообще может заслужить такое?
Они с Отто ехали домой.
Отто не разговаривал с Бальдуром, видя, как тот потрясен.
Но вскоре их ждало еще кое-что, уж совсем нехорошее. И это тоже касалось смерти Рейнхарда.
Они остановились на заправке. Рядом встал еще один автомобиль — «джип» с моравскими номерами. Бальдур уже собирался отъехать, когда услышал разговор между рабочим бензоколонки и шофером джипа. В темноте не было видно, что это за человек, но, похоже, рабочий знал его, потому что сказал:
— О, добрый вечер. Полный?
— Как обычно.
— Вы, часом, не с похорон?
— С похорон, — ответил из джипа невозмутимый, даже насмешливый, ясный голос, — Только глупо называть это похоронами. Это день великого чешского счастья, Роберт. Представляешь ли, сегодня мы обмывали это дело в кафе, а там висел календарь. И кто-то уже успел написать на нем жирным чернильным пером: «Прощай, Вешатель». Неосторожно, но зато искренне, ха-ха!
Бальдур поглядел на Отто, тот ответил пожатием плеч. Что он мог сказать?
Бальдур столь искренне посчитал услышанное клеветой и вражескою пропагандой, что ему стало еще больше жаль Райнхарда.