Был вечер — почти ночь 11 июня — когда кардиналу Инницеру доложили, что его очень хотел бы видеть гауляйтер Вены, прямо сейчас.
Инницер знал, что Бальдур склонен к эксцентричным выходкам. Эта не лезла ни в какие ворота, но… это был Инницер, который настолько верил, что не затворял дверей от просящего.
Кардинал знал о том, что произошло, но, ясное дело, не видел Бальдура ни разу с момента покушения на Гейдриха.
Ширах был с виду обычным — да и не выпускали его адъютанты из дома неглаженым-нечищеным — но было ясно, что он слегка подшофе. И глаза — синие глазищи, так очаровавшие Инницера когда-то — были сейчас черны, абсолютно черны. Господи, подумал Инницер, только одержимые бесами могут менять даже свой облик.
Он с максимальною деликатностью усадил гауляйтера в кресло. Свет был ярким, и Инницер понял, что ничего общего с одержимостью Ширах пока не имеет. Просто зрачки у него были расширены так, что едва не зашкаливали за радужки. Не знай Инницер Шираха до этого, решил бы, что тот находится под действием каких-нибудь наркотиков. Но… Инницер давно знал, что Ширах плохо видит, и его зрачки часто беспомощно расширяются — особенно после рабочего дня, если ему приходилось прочитать много бумаг… Теперь они были шире, чем обычно, вот и всё. И тут еще вспомнилось — из какой-то книги — зрачки резко расширяются от боли.
Да при таких зрачках он вообще ничего не видит!
— Бальдур. С вами все в порядке?
— Неужели вы думаете, — сказал Ширах, качнув головой, — что когда со мною все в порядке, я наношу визиты без предупреждения?
Он ищет последний угол?
— Бальдур. Что с вами, скажите.
Из длиннейшей, путаной речи Инницер понял только то, что Ширах якобы успел совершить несколько преступлений и не поймет, что ему теперь с этим делать….
Такой отборной матерщины Инницер не слышал никогда — а уж от Шираха и не ожидал услышать. Притом что понять из его бредней было практически ничего невозможно. Но и назвать его совсем уж пьяным и не соображающим, что говорит, было никак нельзя.
Инницер просто не подозревал о благоприобретенной способности Бальдура пить много, пьянеть — и тем не менее держаться изо всех силенок, пока не срубит совсем. Эта самодрессировка началась еще тогда, когда Бальдур был рядом с фюрером, который не терпел пьяных — а не пить порою, объезжая праздничные митинги, было неприлично. Сейчас Бальдур, только успев отойти от предыдущего Малого Гауляйтерского Запоя, запил снова — на очередные три дня.
— Понимаете ли, святой отец… не понимаю я, святой отец!
— Бальдур, — тихо ответил Инницер, — я понимаю только одно. Что такая каша в душе, как у вас, бывает только тогда, когда человек не исповедуется.
— Э?…
— Хотите, приму у вас исповедь. Я не ваш духовник, но у вас его и нет. А кто подойдет на роль духовника гауляйтеру Вены лучше, чем кардинал?
— Какая ж от меня исповедь…
— А что мешает? Крещены вы католиком. Ну же, согласны?
— Я, — сказал Ширах, — не понимаю, зачем это.
— Как зачем. Облегчить душу. Бог слышит все, Бальдур.
— Облегчить душу, да? Я никогда не имел с этим проблем… по-моему, любой, кто хочет тебя послушать, все это выслушает…
— Но не утешит. Ибо любой — это любой. Первый встречный. Не служитель Господа Нашего.
— Да мне без разницы, святой отец, если честно.
— А Господу — не без разницы. Ну же, Бальдур. Сын мой.
— А здесь, — сказал Ширах с противною ухмылочкой, — не церковь.
— Господь видит, что не церковь. Так да или нет?
— Ну… ладно. И что?
О, если б он не ухмылялся. Инницер был согласен на все, что угодно, если знал, что это может быть угодно Господу, но не на такое.