— Вспомнил, — сказал Игорь. Голос его вновь зазвучал:
— Последние две строки, на мой взгляд, почти гениальны, — сказал отец. — Квинтэссенция полного, совершенного одиночества…
Мне подумалось, что он обращается сейчас вовсе не ко мне с Игорем, а словно бы отвечает воображаемому, одному ему известному собеседнику.
— Самое мое любимое стихотворение, — вновь повторил Игорь.
— Мое тоже, — сказал отец.
— Ну и вот, — сказал Игорь, — я повторил про себя эти строки — и как в воду головой!
На миг закрыл глаза ладонью.
— Думаю, а вдруг в самом деле она бросит меня, уедет? Полюбит кого-то другого?
Он долго не уходил от нас в тот вечер и опять повторял все то же, что мы уже не раз слышали: как он представил себе, что я ушла от него, и он мысленно прочитал про себя «Одиночество» Бунина и показал членам комиссии этюд, и они прервали его на половине, сказали: «Спасибо, хватит…»
Я вышла проводить его. Была теплая безветренная ночь. Светили звезды, крупные, очень блестящие, какими они обычно бывают в августе. Он повернул ко мне лицо, казавшееся особенно бледным, даже словно бы фосфорическим при свете звезд. Глаза его были печальны.
— Ты меня никогда не бросишь?
— Нет, — сказала я. — Никогда.
— Я тебе верю, — сказал он. — Не знаю почему, но верю…
Идя по ночной, пустынной улице, он все время оборачивался, поднимая руку, и снова удалялся, и опять, обернувшись, поднимал руку.
И я тоже поднимала руку, хотя издали, в темноте, он не мог видеть ни меня, ни моей руки…
Я заканчивала Полиграфический институт, а он театральное училище, и тогда мы решили расписаться.
— Завершаем последние формальности, — говорил Игорь.
По существу, он был прав: он уже давно жил у нас, но мы все не расписывались, однако в недалеком будущем маячило распределение, я, естественно, не хотела уезжать из Москвы, из родного дома, бросить отца, Игоря, и мы расписались.
…— Я часто вспоминаю, как ты в первый раз уезжала в командировку, — сказал Игорь.
— Неужели не забыл? — непритворно удивилась я.
— Нет, не забыл. Помню, как ты была одета, какая была погода. Ты была в плаще «болонья» — последний писк того времени, стояла на редкость теплая осень, твое место в вагоне было тринадцатое, и я сказал, что это хорошая примета — тринадцатый номер места, и билет у тебя был до самого Акмолинска…
— А там я ехала грузовой машиной до совхоза «Красноармейский», — сказала я.
Сколько буду жить, буду помнить все, как оно было: долгий путь в душном вагоне, поля, перелески, леса, сменявшие за окном друг друга, потом степи, степи, бесконечные равнины степей, и горы вдалеке, и небо, удивительное, какое-то просторное, не по-московски сияющее, высокое-высокое…
Это случилось на третий год моей работы в редакции. Меня гоняли по разным репортерским заданиям — открытие новой библиотеки, юбилей знатного производственника, строительство детского стадиона…
И вдруг однажды наш Еее — Евсей Евсеич сказал:
— Надо бы нагрузить Настю посолиднее…
Я быстро согласилась:
— Давно бы пора…
— Поедешь на целину? — спросил Евсей Евсеич.
У меня даже голос прервался от волнения.
Он еще спрашивает!
— Конечно, поеду…
Меня послали вместе с фотокорреспондентом Ростиславом Бодрым в совхоз «Красноармейский», созданный всего лишь полгода назад.
— Там полно москвичей, и это главное, — не переставал поучать меня Евсей Евсеич. — Помни, ты должна выбрать хорошего человека…
— А если там будет много хороших человеков? — прервала его я.
Он кивнул головой:
— Даже наверняка так и будет. Но ты выбери самого-рассамого хорошего, чтобы лучше уж и не придумать даже, чтобы сразу же упал тебе на душу, и напиши о нем очерк, расскажи не только о его жизни, работе, а о том, как возникло у него желание поехать на целину, кто его близкие и что он любит; и через него расскажи нам о целине, о том, что такое целина, как живут люди, выращивающие хлеб там, где отроду ни один колос не рос…
И я отправилась в путь, безумно гордая неожиданно свалившимся на меня заданием.