Она покачала головой:
— Подожди, я еще не готова.
Заложила руки за спину, прохаживаясь по сцене, из угла в угол. Ресницы опущены, брови нахмурены.
Полукаров подумал: «Рисуется, интересничает…»
Позднее, уже хорошо узнав Веронику, он понял, она далека от какой бы то ни было рисовки, ей была присуща поразительная естественность слов, движений, поступков, по правде говоря, редкая особенность для актрисы. Может быть, в этом-то и заключалась половина ее обаяния?
Наконец наступила тишина. Вероника села на табурет, скрестила длинные свои ноги, обутые в лодочки на высоченном каблуке.
Помреж — угрюмая девица с серьезным, сосредоточенным видом — почти благоговейно подала ей гитару.
Вероника пробежала пальцами по струнам, подкрутила струны, глянула в зал потемневшими глазами.
Полукарову, сидевшему в пятом ряду, почудилось, она глядит на него, только лишь на него одного.
— Я нынче что-то вроде бы не в голосе, — сказала Вероника. — Но раз уж вам так угодно, попробую, попытаюсь…
Это уже были слова по роли. Иван Ермолаевич, сидевший впереди Полукарова, тонким карандашом быстро записал что-то в блокнот.
«Не иначе, какой-то огрех заметил», — тревожно подумал Полукаров.
Снова удивился: неужели переживает за Веронику? Неужели боится за нее? Почему так? В самом деле, почему?..
Она начала петь очень тихо, почти неслышно, едва дергая струны гитары:
— Стоп, — сказал Иван Ермолаевич, хлопнув в ладоши. — А ну, Вероника, еще раз…
Гриб произнес густым, утробным басом:
— А я бы так спел:
Как, хорошо?
— Конгениально, — невозмутимо ответил Иван Ермолаевич. — Давай, девочка, с самого начала…
И она начала снова.
Потом в действие вмешался Гриб. Он играл роль старого заводского мастера, популярного на заводе человека, острого на язык и решительно неподкупного ни в чем.
Иван Ермолаевич брюзгливо морщился: Гриб откровенно пережимал, а Иван Ермолаевич, по собственному признанию, не терпел всякого рода «чересчур» и «излишне».
Полукаров ничего не видел, не замечал ни одного огреха. До сих пор все еще никак не мог привыкнуть, что образы, рожденные поначалу только лишь в его воображении, потом на бумаге, вдруг ожили, стали по-своему действовать и жить на сцене.
И если сперва казалось, нет, не таким был задуман старик и главный инженер завода, да и сам директор виделся ему более мужественным и в то же время более раскованным, а героиня совсем, совсем иной, то теперь он считал, получилось полное и всеобъемлющее совпадение. Все герои ему нравились, все были именно таковы, какими он их задумал. А Вероника — лучше всех. Самая красивая, самая обаятельная, самая желанная на всем свете.
В тот вечер, придя домой, он написал стихи:
Дальше ничего не получилось. В голову приходили какие-то банальные, стертые слова, он писал, зачеркивал, снова писал и снова зачеркивал.
Потом встал, вышел пройтись ненадолго. Вернулся примерно спустя полчаса. Элисо сидела за столом, перемывала стаканы после вечернего чая…
Спросила, тщательно вытирая стакан чайным полотенцем:
— Кого бы ты хотел увидеть во сне?
— Во сне? — переспросил Полукаров.
— Ну да, во сне. — Элисо наморщила лоб, вспоминая: — «Приснись мне хотя бы под утро…» Верно?
Он засмеялся. Может быть, чуть громче, чем хотел.
— Тише, — сказала Элисо, — Димка спит. Разбудишь.
Полукаров подошел к своему письменному столу, взял исписанный листок, скомкал его, порвал на мелкие кусочки.
— Напрасно рвешь, — спокойно сказала Элисо, беря другой стакан. — Неплохие строчки, совсем неплохие…
Поначалу она ничего не знала, ни о чем не догадывалась.
Полукаров как-то взял ее на репетицию, она сказала:
— Вахрушева лучше всех. Ты не находишь?
Хорошо, что в зале было темно и Элисо не увидела внезапно вспыхнувшего на щеках Полукарова румянца.
— Да, ничего, — пробормотал он.
— Не ничего, а превосходно играет, — горячо возразила Элисо. — Просто замечательно!