Он видел, как общество до сих пор разделено. Одни требуют порядка и тоскуют по сталинским временам, другие клеймят тоталитаризм и всех его адептов. Двадцатый съезд ничего, в сущности, не поменял. Только озлобил одних против других. И взаимная эта злоба нарастает, и с каждым днем у тени Иосифа Джугашвили все больше шансов разделять и властвовать. А тени у тиранов длинные и много что способны застить. Если бы у всей страны хватило воли сказать самой себе: мы все были обмануты, мы все были под черной властью, под властью князя тьмы, мы все вместе будем исправлять свои ошибки, все вместе исцелимся! Всем надо идти дальше, чтобы избыть кошмары прошлого и строить что-то другое, где никто не поддастся черному соблазну ненависти.
Больше нет виноватых.
Есть прощенные.
Но это утопия.
Увы.
Всех не заставишь простить. Заставишь только себя.
Она жалобила его тогда, что она — труп. Он, уходя из этого мира, обязан ее воскресить прощением.
Но сам он уже не в силах. Прежде не справлялся с малодушием и страхом, а теперь поздно. Придется просить Норштейна. А кого еще? Так сложилось, что тех, кому он может довериться в самом важном, жизнь ему не послала. Только Льва Семеновича. Он навел справки у Шнееровича: Норштейн в хорошей форме, несмотря на годы. Лапшин не сомневался — старый товарищ ему не откажет. Да, они много лет не общались, но это даже к лучшему. Норштейн старый. Норштейн умный. Ему некого стыдиться. Нечего бояться.
Он вот-вот появится. Точно.
В дверь звонят.
* * *
Пете Севастьянову Арсений набрал из автомата. Как назло, никак не находилась в кармане «двушка», пришлось идти в «Гастроном» и разменивать десять копеек.
— Стыдно стало? Я уж думал, ты не покажешься. Мог бы и вчера объявиться. Я тебя ждал до рассвета почти, — начал жаловаться в трубку армейский дружок.
Арсению действительно стало стыдно. Друг ждал его. А он все только своими делами занимался! Да и сейчас, в телефонной будке, он стоит и разговаривает с ним вовсе не потому, что соскучился. Ему необходимо хоть ненадолго сменить обстановку, иначе все, что ему довелось сегодня пережить и узнать, искорежит его до неузнаваемости, не поместившись в его судьбу.
— Я зайду? Напомни адрес. — Арсений никогда не бывал в гостях у Петра.
— Тебя сколько ждать?
— Да прям сейчас.
— А ты где?
— В районе улицы Горького.
— Улица Горького большая.
— Ближе к Белорусскому.
— Тогда садись на метро. Доедешь по кольцу до Новослободской. Выходи наверх. Я буду там тебя ждать.
— Мог бы так подробно не объяснять. Уж какие станции на кольце в московском метро, я помню.
До Белорусского вокзала Арсений дошел пешком. Мимо проезжали троллейбусы, машины, постепенно серый день уходил, и сумерки прорезали фонарные блики.
Когда дедушка предложил ему поехать к Лапшину, сказав, что тот умирает и хочет поведать нечто необычайно важное, Арсений напрягся. Вдруг он умрет при них? Слишком много ужаса для нескольких дней. Но потом расслабился. Чему быть, того не миновать. Наверное, будь он совсем плох, вряд ли бы побеспокоил деда. Все силы бы его уходили на борьбу против смерти.
Каким он окажется, Александр Лапшин? Много ли в нем сходства с его симфониями?
Пока тряслись в такси, он вспоминал, как в подростковом возрасте, еще «до всего», сочинения Лапшина его не тронули и как спустя несколько лет, уже искупавшись в несчастьях по горло и чуть не потонув в них, он увлекся музыкой Александра Лазаревича всерьез.
Когда таксист собирался повернуть с Кутузовского по стрелке на улицу Дунаевского, Лев Семенович, всю дорогу хранивший молчание, вымолвил, показав на большой дом на левой стороне проспекта:
— Шостакович жил в этом доме после войны. И Дунаевский. А улица только Дунаевского...
— Ну так Шостакович же пережил Дунаевского на двадцать лет.
— Это так, — меланхолично протянул Норштейн. — Очень странно ехать по улицам имени людей, с которыми пил водку или чай.
Композиторский дом на Студенческой выглядел не так помпезно, как огаревский, не являлся кооперативом, и сразу после его постройки здесь выделяли в основном комнаты, а не квартиры. Но к 80-м годам коммуналок почти не осталось: кто получил новое жилье, кто разменялся, кто присоединил освободившуюся площадь.
Лапшин занимал двухкомнатную, не очень большую квартиру в четвертом подъезде, на третьем этаже.
Разговор, как и водится в интеллигентной среде, начался с ничего не значащих фраз, с пресловутого обмена любезностями.
В кабинете Лапшина, который служил ему и спальней, слова жили как ноты, отдаваясь долгим эхом, оставляя за собой следы. Что-то совсем неземное окружало этого человека, и все возле него — самые обыденные вещи, обстоятельства, ситуации преображались, становясь не такими, как везде.
Между Лапшиным и Арсением возникла какая-то отдельная связь, будто они до этого были потерявшими друг друга на чужой планете инопланетянами и теперь наконец нашлись.
Им не требовалось много разговаривать, пытаться произвести друг на друга впечатление, прилаживаться. Они изначально были настроены в одном камертоне, в одном ладу.
Через полчаса после прихода гостей Лапшин неожиданно попросил: