– Не ты первый, – говорит он. – Яви мне милость, позови сюда Сигурда.
Я сразу усматриваю непозволительное в этой просьбе. У нас так мало людей в дозоре: двое на берегу и двое в лесу с западной стороны. Поэтому я прошу Гаута повременить. Быть может, втайне я питал недостойную надежду, что он испустит дух до наступления дня? Я говорю, что Сигурда нельзя снять с поста среди ночи, его приведут с рассветом, Гаут! Тогда ты и даруешь ему свое прощение.
– Сейчас, – отвечает он.
И столько мощи в его голосе – хотя он слаб, – такая неукротимая сила в его горячечном взгляде, что мне остается только кликнуть Малыша. Тот подходит, я едва сдерживаюсь, чтобы не ударить его, заметив искру презрения в маленьких лукавых глазках: понимает ли он, в какой мучительный переплет я попал?
– Приведи Сигурда! – приказываю я. Даю Малышу оплеуху и отпускаю.
Да, приведи Сигурда. А пока я сижу возле Гаута с тихой надеждой, что он умрет, не успев встретиться со своим палачом. На ум приходит воспоминание о другой встрече с Гаутом – в те времена, когда конунг Сверрир и я были молоды. Мы солгали ему, как делали часто, – Гаут повернул наши лица к огню и произнес: «Пусть свет падает прямо в ваши глаза! Я заставлю вас говорить правду!» Хотя это было ему не по силам. Это значило требовать невозможного – в покоях конунга.
Теперь он лежит… В лучшем случае он будет влачить жалкое существование безрукого и умрет, когда ни у кого не найдется времени вложить ему в рот кусок хлеба. Сможет ли он пастись, как лось в сосновом бору, поедать отбросы подобно свинье, на коленях среди поросят, без помощи рук, опустив рот в помои? Я слышу, как он бормочет молитву бескровными губами.
Они входят: Малыш, с тайной искоркой восторга в глазах, за ним Сигурд —мужество покинуло его. Гаут храбро приподнимается под пологом, я замечаю, как дикая радость играет в его лихорадочных глазах. Он пытается поднять руку – забыв, что она отрублена, – хотел поманить Сигурда поближе пальцем. Но пальцев нет – ни одного.
– Подойди, – стонет он. Сигурд подходит.
– Я прощаю тебя, – молвит Гаут. – Это не твое злодеяние, ты поступил так, думая, что такова воля твоего конунга. Аудун был слишком слаб, чтобы сказать «да» или «нет». Он оставил слово за тобой. В его сердце боролись два веления. В твоем было только одно. Не знаю, что повелело бы сердце конунгу Сверриру, будь он все еще жив.
Гаут опять хочет протянуть руку, чтобы благословить Сигурда, и с криком падает на постель. Я бросаюсь вперед и поднимаю его. Кровь попадает мне на руки, когда я прикасаюсь к холсту, обмотанному вокруг культи. Гаут говорит:
– Наклонись, Сигурд. Я хочу поцеловать тебя, чтобы запечатлеть свое прощение.
Сигурд отпрянул: едва ли его губы часто встречались с чужими. Мне кажется, он никогда не целовал женщин, пока не затаскивал их в постель. Наверное, он лобзал церковные стены, идя на битву – из страха перед Всемогущим, – но весьма редко оценивал благоговейным поцелуем красоту распятия. Гаут не дает ему отвертеться. Взгляд кротких, но таких упрямых глаз безрукого человека нацелен прямо в глаза палача. И последний сдается.
Свет от очага падает на них, я вижу обоих. И понимаю, что нет иного пути, кроме избранного Гаутом. Я говорю Сигурду:
– Пусть будет так!
Сигурд склоняется над Гаутом.
И Гаут целует его.
Потом Гаут говорит, и злоба сквозит в его усмешке:
– Кто получил прощение за свое преступление, тому ничего не страшно – ни преисподняя, ни воинство Господне. Ты, причинивший мне зло, теперь должен сделать добро. Возьми мою отрубленную руку, – она лежит в снегу, уже окоченевшая, – возьми ее, не оттаивай, а храни ее так, будто это рука твоего друга (впрочем, так и есть), – поспеши в церковь в Ботне и зарой ее там. Первая рука, которую мне отрубили, не была предана освященной земле. У меня не было никакого опыта в обращении с мертвыми членами, – и я закопал руку возле своего дома в Нидаросе. Теперь я все знаю лучше. Рука однажды восстанет из мертвых. И ты, Сигурд, отрубивший ее, должен позаботиться о том, чтобы однажды она ожила. А теперь ступай с Богом.
Сигурд дрогнул, такое случалось нечасто. Чаще я видел его бросающимся в атаку по зову конунга, – хладнокровнее многих, человек, способный рубиться мечом и вонзать клинок в мягкие животы противников. Теперь он дрогнул. Я говорю Гауту:
– Ты знаешь, я не могу обойтись без Сигурда. У нас слишком мало людей в дозоре. Ты должен подождать, Гаут!
Он возражает:
– Если рука не попадет в освященную землю, пока я жив, она не попадет туда никогда. Сигурд должен отправиться немедленно.
– Но Сигурд не осмелится! – кричу я.
– У Сигурда будет больше причин для страха, если он не пойдет, – говорит Гаут. Голос его силен и ясен, возможно, это его последний час, а умирающие порой обретают новую силу. – Если он не пойдет, пусть убоится Господа! А если пойдет, ему остается страшиться только дьявола.
Я знал Гаута, его упрямство и здравый, но односторонний ум, его яростное стремление творить добро.
– Осмелишься? – спросил я Сигурда. Он не отвечает. Он содрогается. Спрашивает:
– А ты осмелишься?