Да, это и был тот самый конвейер, о котором ходили легенды среди заключенных. В каждом этаже, а их было три, – имелся свой конвейер.
Кроме того, имелись еще и специальные комнаты, стены и пол коих драпировались мягкими матрацами и коврами. Отсюда приводили особо злостных преступников на персональные пытки. Крики и стоны истязуемых замирали в звуконепроницаемых стенах, не мешая работать другим.
Продолжаю стоять в углу. Ноги начинают давать себя чувствовать. Но перед моими глазами мелькают буквально замученные тени, вероятно, испытывающие это удовольствие не одни уже сутки.
Некоторые еле держатся, ежеминутно тыкаясь головой в стенку, другие галлюцинируют, называя различные имена, вероятно, близких людей. Один незаметно, с исказившимся от боли лицом, стараются разорвать голенище сапог, сдавливающие, как обручами, опухшие ноги.
Следователи ежеминутно навешают комнату. Подходят к своим подшефным, а иногда и к первому попавшемуся под руку с вопросом:
– Ну, как, гад, все еще не хочешь сознаться.
За этим следует удар в лицо или пинок сапогом стоящего на коленях. Просматривают писанину сидящих за столом. Часто от всего сочинения летят клочки бумаги, а раз’яренный палач разражается площадной бранью и орет:
– Что же ты, сволочь, бумагу переводишь. Не знаешь, что ли, о чем надо писать. Иди, становись на колени, там, может быть, скорее припомнишь свои гнусные дела.
Неудачный сочинитель снова занимает место у стенки, радуясь полученной передышке и сравнительно благополучному концу своего повествования.
Наблюдая происходящее, замечаю, что сочинения преступников в большинстве не удовлетворяют следователей. Оказывается, к этой хитрости прибегают допрашиваемые с целью сделать хоть маленькую передышку и дать возможность отойти отекшим ногам или онемевшим рукам.
Измученные до крайнего предела заявляют своему иди дежурному следователю о желании дать показания. С них снимаются наручники и разрешается сесть за стол. Карандаши и бумага к вашим услугам.
И вот, сидит «закоренелый преступник» и сочиняет всякую галиматью, всячески отдаляя момент проверки его трудов.
Наконец подходит следователь. Повторяется старая история. Площадная ругань, побои, наручники, и жертва возвращается в прежнее состояние.
Но тридцати – сорокаминутная передышка вполне стоила нескольких ударов.
Это дело я постиг очень быстро. К тому же ноги начали окончательно неметь. Не видя своего следователя, обращаюсь к дежурному с просьбой разрешить мне писать показание. Последний снял с меня наручники и я с великим наслаждением опустился на табуретку.
Прошло часа два, а моя новелла двигалась очень медленно и по содержанию но отвечала заданной теме.
Наконец появился мой следователь и, подойдя, злорадно заявил:
– Ну что, начинаешь писать? Но по вкусу пришлось великое стояние!
Но когда он взял мое сочинение и бегло пробежал написанное, бешенство и злоба появились на его лице.
Предварительно надев на мои руки наручники, он ударил меня по виску и заорал:
– Что же ты думаешь, фашистская сволочь, голову мне морочить, сидеть за столом и заниматься всякой … Подожди, сознаешься во всем, спешить некуда.
Последовало приказание встать снова в угол, по уже на колени с поднятыми вверх руками.
Так окончилась моя первая хитрость.
Приняв подобающую позу, с невольной завистью посмотрел я на оставшихся за столом сочинителей.
Наступил рассвет. Все тело ныло.
Пользуясь минутами, когда на тебя не устремлены глаза следователя, – присаживаюсь на секунду и спускаю руки. Спать совсем не хотелось. Нервы напряжены до крайности. В голове никаких мыслей, кроме одной: как бы незаметно от следователя и на минутку дать передышку онемевшим рукам и ногам.
На другой день на конвейер явился начальник особого отдела Глотов. С ним мне приходилось встречаться ранее по работе. Увидев меня, последний сделал удивленное лицо, как будто ему ничего неизвестно о моем аресте. Подойдя ближе, произнес:
– Кто это распорядился надеть наручники и поставить на колени.
Дежурный что то бессвязно пробормотал и, подойдя ко мне, снял браслеты.
На минуту мелькнула мысль, что может быть Глотов действительно ничего но знал и беспристрастно разберется в моем деле. Но вся разыгранная сцена была ничем иным, как только другим приемом, преследующим одну и ту же цель.
Пригласив к себе в кабинет, последний начал в очень теплых тонах доказывать нецелесообразность запирательства и вытекающие из этого последствия.
Убедившись наконец, что я не соглашусь признаться в преступлениях, никогда мною не содеянных, вызвал следователя и, пошептавшись с ним, снова отправил меня на конвейер. Надежда на беспристрастный разбор моего дела окончательно исчезла.
Коли мне не удалось лицезреть наркома НКВД в день своего ареста, то это удовольствие я все же получил на конвейере. На другой день поздно вечером вдруг вваливается к нам в дверь здоровея туша, невольно напоминающая мясника. Это и был нарком Манаков.