11-го апреля 1939 г. вечером нам объявили, что ночью мы будем переходить во вновь отстроенную тюрьму. Началось оживленное обсуждение вопроса, попадем ли мы все вместе в камеру. Но в действительности все оказалось не так, как мы себе представляли. До самого утра нас вызывали по одному человеку, и надежда вместе попасть в камеру исчезла. Пришла очередь и за мной. Вот я уже в новой тюрьме. Привратник, втолкнув меня в одиночку за № 46, быстро защелкнул замок.
Камера № 46
В этой одиночке мне пришлось познакомиться с последними новинками строительной советской техники. Надо отдать справедливость «мудрому отцу»: строил он тюрьмы не в пример лучше царских. Тут все было продумано до мелочей. Заботливость «гениального вождя» действительно была изумительной. Даже, вероятно, в целях предохранения зрения «своих любимых детей» от яркого солнечного света, окна были не простые большие, как в царской тюрьме, а свет попадал преломляясь через узкую щель в виде перископа. Одним словом, сидящий не мог видеть не только земли, но даже и неба. Замки на дверях отличались особой прочностью и защелкивались автоматически. Дежурный надзиратель не ходил уже, как раньше, с громадной связкой ключей в руке. «Наши границы на прочном замке» — лозунг, висевший над входом в НКВД — соответствовал действительности. Но вероятно, и здесь по «гениальной рассеянности «мудрого папаши» произошла небольшая ошибка. Замки-то оказались действительно очень прочные, но только не у границ СССР, как это показала Германская Армия, а у новых советских тюрем.
Сидя в одиночке, с глубокой грустью вспоминал я большую царскую тюрьму, широкие окна с толстыми решетками, издающую аромат парашу, в близком содружестве с коей проводил много ночей. Теперь в этой усовершенствованной клетке мне пришлось почувствовать весь ужас одиночества. Почти шесть месяцев сидения в камере № 40 я не видел ни одного лица, не слышал человеческого голоса, кроме окриков дежурного надзирателя. Тут только понял я всю стадность человеческого существа и его тяготение к себе подобным. С 6 часов утра и до 10 часов вечера ходишь, как затравленный зверь в клетке, не имея права даже прилечь на койку. Желание переброситься парой слов с живым человеком, наконец, прочитать хоть какую-либо книжку, становилось все более насущным. Но все тщетно. Человек мог рассуждать только сам с собой. Это одиночество было кошмарно и не могло сравниться со всеми невзгодами большой камеры. Воспоминания о том, как мне приходилось распределять площадь камеры № 11 для размещения на ночлег 109 человек — было далеким приятным сном. Одиночество, гнетущее и убивающее даже мою жизнерадостную натуру, все больше охватывало душу, и мое настроение сменялось от состояния безразличной апатии до буйного протеста. Но кончить этот кошмар не было ни какой возможности. Все предусмотрено в этом застенке, а глазок волчка через каждые 2–3 минуты систематически открывался и дежурный привратник зорко наблюдал за твоим поведением. Такая обстановка была тяжелее избиений на конвейере. Там тоже были кругом хотя и замученные, но люди. Отсутствие денег и невозможность купить себе даже махорки окончательно доводили до исступления. Сидя в этой клетке и не имея табаку, мои нервы стали окончательно сдавать. Я начал вести объяснения со стражей в совсем неподобающем тоне, за что частенько от последних и получал «физические замечания».
Время шло. И вот, наконец, когда не требовалось уже, как видно, никакой особенной мудрости, чтобы понять невозможность дальнейшего продолжения всей этой кампании по выкорчевке врагов народа, резко меняется курс. Сталину надо было как-то остановить машину конвейера, оставаясь самому в то же время непогрешимым, как всегда. Начинается поголовная смена палачей из НКВД. Приходят новые люди, и вопросы последних совсем не напоминают прошлый конвейер. Все очень вежливо, без всякого насилия и даже с точными датами начала и окончания допроса. Повеяло свежим ветерком. Но нервы уже в конец измотаны. Не было никаких желаний и надежд. Хотелось только одного — курить и курить и своей одиночной клетке.