Но Успенский перестал улыбаться, как только дошел до сорок восьмой страницы.
Тетрадь дедушки Перепетуя, оказывается, хранила память не об одних великих делах, но и о делах низких и преступных. Очень хотел император Николай, чтобы все это совсем забылось, вырванное с корнем из народной памяти. А вот нашелся же человек, всего только отставной телеграфист, который ничего не забыл и все записал.
Успенский читал, не замечая, как нагорела свечка на этажерке, готовая вот-вот совсем зачахнуть. Глаза у Порфирия Андреевича уже привыкли к этому зыбкому полумраку и к старинному почерку дедушки Перепетуя с замысловатыми росчерками и кудрявыми завитками. Этими росчерками и завитками дедушка не написал, а почти нарисовал на сорок восьмой странице сверху:
«Да выйдет правда из мрака подпольного на божий свет! Нет тайного, что не стало бы явным. Поведаю о горестных днях в Корабельной слободке, о нужде великой и нестерпимой, также о всенародном восстании для умерщвления тиранов и отвоевания прав».
Дверь из большой комнаты в горенку дедушки Перепетуя была раскрыта, и оттуда доносилось его прерывистое дыхание и мерное тиканье его часов. Скреблась мышь в углу, в большой комнате. Свечка на этажерке нагорела еще больше. А Успенский впился глазами в исписанную гусиным пером бумагу. С ужасом, от которого сердце замирало, читал Порфирий Андреевич о том, что произошло на этом месте, в Корабельной слободке, в царствование Николая Первого, всего только двадцать пять лет назад.
«Как же это, как же это? — точило Успенского. — Ведь четыре года я в Севастополе, и хоть бы одна душа заикнулась!»
Многое из того, о чем в эту ночь довелось прочитать Успенскому в тетради дедушки Перепетуя, было известно лекарю и раньше. Он, конечно, прекрасно знал о поголовном взяточничестве царских чиновников, о воровстве провиантских комиссаров, о плетях и шпицрутенах[72]
для матросов и солдат, вместе с песком — в муке и червями — в сухарях. Однако ново было Успенскому то, как организованная шайка градоправителей, комендантов и медицинских начальников тиранила городскую бедноту. Порфирию Андреевичу еще не приходилось слышать, чтобы тысячи вполне здоровых людей были объявлены в Севастополе зачумленными и обречены на мучительный и беззаконно долгий карантин.Дедушка Перепетуй обстоятельно рассказывал в своих «записках исторических» об оцеплении Корабельной слободки войсками. И как жители, после насильственного купанья среди зимы в бухте, возвращались в свои хатенки, где не было ни куска хлеба, ни полена дров. От всего этого люди болели, но не чумой, умирали, но не от чумы.
По всей Широкой улице, и по Гончему переулку, и по Доковому поднимался вопль, как только там показывались «мортусы» — санитары в черной кожаной одежде, обмазанной дегтем. Лица у мортусов были скрыты под низко надвинутыми капюшонами, а вся снасть состояла из железных крючьев на длинных жердях. Этими крючьями мортусы переворачивали в слободских хатенках все вверх дном, вытаскивали на улицу вполне здоровых людей и волокли их к Корабельной бухте купаться или на Павловский мысок в карантин. Мортусы пьянствовали и вымогали взятки, а мортус, по прозвищу Колдун, кроме того лечил людей от чего вздумается или просто так требовал на водку, грозясь:
— Вот возьму и оборочу тебя вверх носом! Будешь ты меня помнить!
«Избавления не видно было ниоткуда, время шло, — записал в своей тетради дедушка. — Карантинные чиновники и мортусы угнетали один низший класс людей, и совсем безо всякого милосердия. Многие, просившие хлеба или какого-нибудь топлива, были военным полицмейстером Макаровым истязуемы на базарной площади, при всем народе: мужчин пороли плетьми, а женщин розгами. И дабы вовсе не погибнуть голодной смертью, пошла наша Корабельная слободка распродаваться по грошику и по копейке. Какой ни был в доме скарб, последнее рухлядишко, всё вместе отдавали за рубль, за два на пропитание своих семейств.
Да взялись еще люди разорять свои хатенки, выламывать полы и рушить стропила. А то ведь все, что нашлось деревянного из движимого имущества, — всё уже раньше спалили на очагах и в печурках: столы, скамейки, сундуки, кровати… Ибо как же было иначе в то страшное время добыть огня для сугрева и для пищи? Ибо время было поистине страшное, ох, разбедовое было время, 1830 год.
А чумы в Севастополе, знаю и свидетельствую и на том стою, не было никакой. Выдумана была чума мошенниками и спекуляторами для увеличенного жалованья по положению в карантинное время и для всяких суточных и прогонных[73]
денег. Выдумана была чума для истомы бедным людям и грабежа простого народа, для беззаконной и лютой корысти. А главный мошенник и злодей — это карантинный доктор Верболозов, образина — не приведи господи! Слободские бабы кричали ему в лицо, что утопят его в Корабельной бухте. А один рабочий из семнадцатого флотского экипажа приступил к нему и кричал на него при всех: