Дедушка Перепетуй жадно прочитывал страницу за страницей. В душе у него клокотала злоба против англичан и французов с их адмиралами Дондасом и Гамеленом. Но в то же время дедушка и счастлив был тем, что Михаил и Николай и Настюша с Павлушенькой — все они остались живы и все здоровы, только, конечно, страху смертного набрались. И еще был рад дедушка, что вот объявился такой герой, прапорщик Щеголев: с одной пушчонкой против восьми пароходов воевал.
Но письмо было прочитано не все.
— Почитаем дальше, — сказал дедушка.
И стал читать дальше.
«Я ходил смотреть на дворец князя Воронцова, — писал дальше судовой механик Михаил Петрович Ананьев отцу своему в Севастополь, в Корабельную слободку. — Под ним, под дворцом этим, в низку, как раз батарея нумер шесть, где Щеголев был. Так дворец этот десять лет русские люди строили, а французы с англичанами в час времени растрепали в прах и в щепы. И еще разбито домов не менее полусотни, да еще сгорело сколько!
А батарея нумер шесть теперь Щеголевской называется. Да только вот осталось от батареи одно звание. Что было дерева на батарее, так дотла сгорело. И от лафетов пушечных тоже ничего не осталось: сгорели. Всюду кучи земли нарыты, а по кучам этим, прямо на земле, валяются чугунные пушки. Диву даешься, как это Щеголев в этом аду по неприятелю палил и уцелел и из ада этого жив и невредим выбрался. Что из того, что молод? А какой душевной силы человек оказался!
На том, батюшка Петр Иринеевич, дозвольте кончить; эвон, глядите, сколько бумаги исписал!
Как будет случай, поедут из Одессы в Севастополь, так перешлем вам новую табакерку; а на табакерке, на крышке, — портрет прапорщика Щеголева.
И все мы вам кланяемся и обнимаем и крепко целуем.
Любящий и преданный сын ваш Михаил».
Вот как узнал дедушка обо всем, что произошло в Одессе. А в газете «Русский инвалид» еще ничего не было. В газете уже напечатали потом.
XVI
Дедушка Перепетуй, соснув после обеда часок, сидел на постели у себя в парусиновых шароварах и чувяках на босу ногу. С улицы стукнула калитка, и дедушка в открытое окошко увидел Елисея Белянкина, шагавшего по двору прямо к саду.
— A-а! — крикнул ему дедушка. — Елисей Кузьмич! Взойди в квартиру, почта!
Елисей поднялся на крыльцо и прошел в чистенькую горницу с накрытым скатертью столом и соломенными стульями. Из соседнего покойчика вышел дедушка Перепетуй.
— Ну, садись, друг любезный, — сказал он, пожав Елисею руку. — Выкладывай, где был, что видел, что слышал.
— Да ты спроси-ко лучше, Петр Иринеич, куда мои ноги не ходили! Нынче даже на похоронах побывал.
— Как — на похоронах? — удивился дедушка. — Кто помер? Царствие небесное, вечный покой!
И дедушка стал быстро креститься.
Елисей рассмеялся.
— Погоди ты, Петр Иринеич, панихиду служить, не бери греха на душу. У генеральши Неплюевой пес подох, здоровенная такая псина. Мопс — что бык.
Дедушка вытаращил глаза и раскрыл рот от изумления.
— Утром, — стал рассказывать Елисей, — как почта с Дуванки прибежала, нагрузил я полную суму, два пуда верных, и первым делом с Почтовой улицы завернул в Тюремный переулок. Открывает мне Яшка — при воротах у генеральши находится — и говорит мне: «Не знаю, как быть с тобою, Елисей Кузьмич: у нас сегодня траур». — «Почему так, Яша? — спрашиваю. — По какой, — спрашиваю, — Яша, причине?» — «По причине того, — говорит, — что пес у нас издох, Мене Лай ему кличка. Недоглядели, как хватил этот Мене Лайка со стола курячью косточку. Приходил лекарь из гошпиталя, сказывал, что от курячьей косточки и стряслось: дескать, кость курячья — острая, ну-де вот она Мене Лаю этому черева изодрала. А далось бы так, чтобы все эти мопсы передохли в одночасье, так все же нашему брату, подневольному человеку, полегче бы стало. Впрочем, — говорит, — проходи, Елисей Кузьмич. Тебе всегда честь и место».
Дедушка Перепетуй, хотя и закрыл уже рот и даже на стул присел, но слушал Елисея внимательно, не перебивая его ни вопросами, ни восклицаниями.
— И что же ты думаешь, Петр Иринеич! — продолжал Елисей. — Проводил это меня Яшка в сад, а там в саду, вижу, под кипарисом яма вырыта — могила, значит, — и стоит на земле гроб, парчой обитый, и лежит в гробу агромаднейший мопс, Мене Лай этот, лежит на атласных подушках в серебряном ошейнике. И девок тут дворовых полно; у каждой девки на сворке по мопсу; и мопсы те воют, со свор рвутся; а сама Неплюиха черное платье надела, сидит у гроба, в три ручья разливается. Ну, думаю, такого, верно, хоть где, а не увидишь. И мне бы, думаю, тоже лучше на такую пакость не глядеть, прямо с души рвет. «Принимай, говорю, Яша, почту, и с тем — до свиданья».
У дедушки Перепетуя лицо побагровело, в глазах налились красные жилки… Он откинулся на спинку стула и принялся барабанить пальцами по столу.
— Вот что делается! — сказал он только.
Слов ли он не находил, чтобы выразить свое негодование по такому мерзкому случаю, или же вовсе не хотел говорить о такой гнусности, но, бросив барабанить, он заговорил совсем о другом.