Я ведь некоторое время назад вознамерился не сидеть больше постоянно только на шлюпоч-ной палубе и за столиком для курильщиков с моим другом, клошаром. Или в уголке для курильщиков палубой выше, то есть перед солнечными террасами сбоку от «Ганзейского бара». Но ради вперед-смотрения стоять впереди на солнечной палубе. Там, представлял я себе, я бы смотрел вперед в полном смысле слова. Во время-пространство, в пространство-время. Правда, с одной стороны, я бы тогда смотрел только на балконы трех сьютов люкс-класса. И на расположенную ниже палубу бака с грузоподъемным краном и швартовной лебедкой, на установленный перед носовым ограждением бронзовый корабельный колокол. Но, с другой стороны, за ними ведь простирается волнующаяся водная поверхность всей этой трассы к будущему. И мы в него входим, выходя в открытое море.
Хотя правильнее было бы сказать, что мы сквозь него продираемся. Что мы вспарываем будущее, разрезаем его на две части, которые отгибаются в стороны по обеим сторонам от корабельного корпуса.
Оно сопротивляется этому.
Иногда мягко, в иные же времена сурово. То, что мы называем волнением на море, выбрасывает нас из времени. Весь горизонт танцует. На какие-то моменты он исчезает, потом опять появляется. И тогда мы снова ныряем, вниз головой, во время.
Неудержимо пробиваемся мы все дальше.
Теперь его ярость вскипает по-настоящему, мрачнее и мрачнее — небесная ширь. Лишь когда оно больше не может этого выдержать, оно с грохотом разбивается, как я недавно утром. Когда я грохнулся из кровати на пол каюты.
И потом сверху льет и льет.
Однако этого оказывается недостаточно. Даже таким способом Время не заставит корабль остановиться.
И тогда оно превращается в Бурю. Поскольку его ярость кого угодно принудит потерять контроль над собой.
Так что это полная чушь — говорить, будто кто-то колотил вокруг себя руками и дрыгал ногами. Не сам человек это делал, а что-то в нем и что-то сквозь него. У меня будто бы, как сказала Татьяна, даже пена выступила на губах.
Моя пена изливалась на палубу.
Я, дескать, полностью лишился сознания.
А вот это — из-за Сознания — абсолютная чушь.
Дескать, никогда в жизни не слыхала она таких криков.
Хоть бы он заговорил, воскликнула она, наконец бы заговорил! Чтобы мы хотя бы знали, чтó в нем происходит!
Если в нем вообще еще что-то происходит, сказал доктор Бьернсон. Он стоял рядом с доктором Самиром.
Каким-то образом я очутился внизу, в корабельном госпитале.
Я лежал, распростертый, на кушетке. Но поскольку это было еще до островов Зеленого Мыса, доктор Гилберн наверняка тоже присутствовал.
Жужжание и мигание вокруг едва не лишили меня рассудка.
Патрик был точно так же встревожен.
Татьяна рядом с ним, не скрывая своих чувств, заламывала руки.
Беспомощно покоился я. Ситуация была исключительно комичная. Поскольку у доктора Бьернсона сложилось такое впечатление — что во мне вообще ничего уже не происходит.
Это было вполне в его духе. Тут я решил, что не стану привлекать к себе внимание, а буду только смотреть и слушать. Ибо я понял, насколько это увлекательно. Не каждому человеку выпадает возможность стать свидетелем чего-то подобного. Тут требуется Сознание. Но и этого иногда недостаточно. Ведь чтобы обрести такую ясность вúдения, сперва нужно ее потерять на глубочайшем дне моря.
Что доктор Самир
С медицинской точки зрения, сказал он, он мог бы говорить. Но, как я полагаю, он этого не хочет. Я действительно думаю, что это его решение. Причину которого мы едва ли узнаем. Разве только — если он откажется от него. Кто-нибудь из вас знает, чтó он записывает в своей тетради?
Координаты, сказал Патрик. Думаю, он постоянно записывает наши координаты.
Причем я убежден, что доктор Самир заговорил о моих тетрадях совершенно без злого умысла. И уж точно не было у него задних мыслей. Он хотел лишь успокоить других. А может, его и вправду интересовали мои записки.
Как бы то ни было, теперь прояснились два обстоятельства.
Во-первых, как крупно мне повезло, что я попал в медицинский центр. Иначе я бы никогда не узнал, какая опасность на меня надвигается. Во-вторых — что за мной вообще наблюдают. Я ведь был совершенно уверен, что об этих тетрадях никто не знает. Даже ты,
Тем более я не вправе был начать говорить. Уж теперь-то — особенно.
Все-таки ради доктора Самира я бы охотно это сделал. Ему я бы хотел объяснить кое-что о себе. Пожалуй, еще и крепышу Патрику. Но кроме них — никому.
Теперь, во всяком случае, стало очевидно: все они принимают меня за больного и тронувшегося рассудком. Всё это настолько расходится с реальностью, что я с сегодняшнего дня буду прятать свои тетради.
Как только опять попаду к себе в каюту.
Так называемых недееспособных людей по самоочевидному праву лишают права на приватность. Что, в самом деле, могло бы быть приватным у «Я» без «Я»? Именно по этой причине я всякий раз выплевываю свои таблетки — по крайней мере, в большинстве случаев.
Но я не жалуюсь.