- Не подумайте, что она пьяница какая,- зашептал мне в ухо Василек.- Некоторые болтают про такое - это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.
- И часто так бывает?
- В год два-три раза… День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко… Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.
Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.
- выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.
Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней…
А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
А потом она запела «Огромное небо»… Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос - уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день,- но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью…
Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности…
А дело не в голосе… в чем-то совсем другом. Я была потрясена… В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе…
Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское… Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол… На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице…
Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: «на нервной почве». Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее «тоску»?
Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья…
И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?