Граф бросился и успел обхватить Полину Андреевну. Она вскрикнула от боли и осталась в руках графа, а барон выпал из окна наружу, зажав в руке клок белокурых локонов. Корделаки бережно опустил девушку обратно на землю и обернулся к оставшемуся врагу. Пендоцкий правильно оценил ситуацию и закричал: «Я сдаюсь! Помилуйте!». Но, как только граф выдохнул и опустил саблю, доктор схватил свою и раскроил стоящий рядом с ним сосуд, в котором, по всей вероятности, и находились запасы вероломного питья для Полины Андреевны – всё пролилось на пол вперемешку с осколками. Тут же Пендоцкий отбросил своё оружие.
– Три дня! – хихикал Пендоцкий. – Не более, чем через три дня вы всё равно будете её хоронить, любезные паны. А меня вы не тронете, вы благородные паны, вы рук не запачкаете убийством. Сдаюсь на милость государя. Арестуйте меня!
У графа не было больше сил даже разозлиться. Он подхватил девушку, и, не замечая, что шлейф её белого платья волочится по земле, побрёл к закрытой двери в коридор. Открыв её, он увидел распростертого на полу корнета и положил его жену рядом с ним. Сам он сел рядом и прислонился спиной к стене. Во дворе послышался топот всадников и возгласы распоряжений, отдаваемые властным голосом. Видимо, это только что прискакал отряд урядника.
«Так кто же тогда стрелял?» – устало подумал граф и закрыл глаза. Тут с улицы стали вбегать люди, среди них была и баронесса. Увидев распростёртые на полу тела, она прикусила кулачок, чтобы не закричать, но тут заметила графа. Она бросилась к нему, вдруг остановилась, замерла, и видимо, впервые ей изменила выдержка – губы стали кривиться и дрожать, она готова была разрыдаться и только прошептала:
– Живой… – и снова посмотрела на недвижимую пару.
Полина Андреевна была бледнее обычного, а белоснежная рубашка корнета вся испачкана в крови. Баронесса подняла уже наполненные слезами глаза на сидящего у стены Корделаки.
– Живые, живые, – прохрипел он и распустил воротник, так как дышать отчего-то было трудно.
Баронесса ничего не ответила, а только тоже сползла на пол у противоположной стены.
Одинокая карета въезжала под шлагбаум заставы Санкт-Петербурга слякотными осенними сумерками. Шёл мокрый снег вперемешку с дождём, превращаясь в колючую кашу, а ветер бросал всё это в лицо любому, кто осмеливался открыто выйти под разъярённое небо. Баронесса сжалилась над всадником, и уже часа два, как граф был удостоен места рядом с ней в карете. Итальянец ускакал сразу же, в день событий, как только добрался до своей лошади. Корнет и его молодая супруга остались в замке на озере. Они оба были ещё очень слабы для такой долгой дороги. А баронесса отчего-то настаивала на своём скорейшем возвращении домой. Граф взялся сопровождать её. Несмотря на то, что в поездке все недоразумения между Туреевой и Корделаки вроде бы благополучно разрешились, былой шутливой лёгкости в их разговорах не осталось и в помине.
– Как ваша рана, граф? – нарушила долгое молчание баронесса.
– Ноет, – с укоризной в голосе отвечал граф, как если бы в этом была виновата его собеседница. – Вы задали мне этот вопрос уже столько раз, дорогая баронесса, что слова «пустяки», «ерунда», «не стоит внимания» и им подобные в моём лексиконе иссякли! И мне даже кажется, что рана и затянулась так быстро, чтобы не дать вам больше повода упоминать о ней.
– Я рада, – спокойно произнесла Туреева.
– Чему? – Корделаки посмотрел на её профиль. – Тому, что ваши вопросы выводят меня из себя, вместо того, чтобы успокаивать?
– Мне дела нет до вашего спокойствия. Вы нужны мне не спокойным, а здоровым! – Она смотрела в окошечко кареты, за которым была непроглядная мгла. – Так не всё ли равно, что именно этому способствует?
– Я нужен вам? Я не ослышался? – граф продолжал ехидствовать, ни на секунду не теряя бдительность в пикировке с таким умелым соперником.
– Конечно, дорогой граф! – тут баронесса повернулась к нему, бесстрашно посмотрев в лицо, но говорила вовсе без улыбки. – И государю, и мне, и всей России. Вы и ваше оружие. Вы и ваша защита. Вы и…
– Как ты вымотала меня своей холодностью!
Графу вдруг изменила его выдержка и он, обхватив баронессу за талию, со всей страстью прижал к себе и стал целовать дерзко, с силой, как будто наказывая за что-то. Распалённый и уже плохо соображающий, он всё-таки понял, что ему отвечают, и успел удивиться, ожидая разумом совсем иного. Но никто не хлопнул ему по щеке, никто не попытался освободиться из грубых объятий, и граф, ослабив хватку, стал делать всё нежнее и мягче. Пахло мокрыми перьями или мехом – то ли от воротника, то ли от шляпки… Все эти бабские штучки вместе с её выбивающимися растрёпанными волосами неимоверно мешали ему касаться её кожи, ощущать её вкус на своих губах, быть к ней ещё ближе. И он ладонью стал освобождать её лицо от всяких помех и прижимал к себе теперь легко, лишь придерживая еле заметно. Тут она вырвалась и сев прямо стала поправлять всё нарушенное им.