Забрался я однажды с Федей в ту высокогорную глухомань, где самые истоки ключей и речек можно не увидеть, а услышать или почувствовать нутром: они чуть слышно лопочут и булькают где-то под россыпями камней и обомшелых глыб крутобоких распадков, окруженных криволесьем да темно-изумрудными коврами кедрового стланика.
Жарко ярилось солнце, красовались разноцветьем мхов и лишайников скалы, суетились и цвиркали сеноставки. Где-то рявкали медведи. А нас манили уходящие вниз, к далекому Бикину, могучие первозданные леса, так плотно укутавшие беспорядочно разбросанные сопки, что казались они фантастически окаменевшими громадами зеленых валов океана. И неодолимо туда тянуло еще потому, что очень хотелось пить.
Мы устало прыгали с камня на камень, да все вниз и вниз по распадку, потом пошли поперек нашей тропы «кресты» и «костры» из валежин, преодолевать которые стоило пота и загнанного дыхания. Вода из подземелья шумела уже звонче и радостнее, и, пожалуй, можно было ее увидеть, разобрав камни. Но Федя рассудил: «Еще чуток пройдем — и обопьешься». Мы стали ломиться дальше, потом вылезли к кромке загустевшего зеленобородого ельника, к радости своей, нащупали там зверовую тропу и облегченно, успокоенно зашагали вдоль распадка. А через четверть часа пили родниковую воду как истомившиеся жаждой верблюды, потом, немного остыв в тени на плотных прохладных подушках мха, блаженно растянулись в холодной чистоте ледяной струи, которая через десяток метров снова заныривала под камни.
Я предложил тут же и отабориться, потому что солнце уже круто падало к сопкам, но Федя спросил:
— Харьюзов половить хочешь? Через километр пойдут ямы, в них они теперь собрались, потому как ключ сильно обсох… Изголодались, ждут нас.
Мы оделись, взвалили на плечи рюкзаки и пошли на штурм того километра.
…Первая яма оказалась небольшой: десяток саженей в длину, вполовину меньше того в ширину и глубиной до полутора метров. С одного берега галечная коса, с другого — сухой крутой яр с еловым редколесьем и травяными полянами… Я уже готов был изречь: «Здесь наш причал… Сбрасываем рюкзаки!» — благо место для табора было великолепным. Но Федя предостерег меня от крика, знаками приказав не шуметь… Поманил за собой пальцем… И мы заглянули в тихую, темную, удивительную прозрачность омуточка.
Дно его было устлано крупной галькой и валунами с возвышавшимися над водой обомшелыми макушками. Лениво шевелились зеленые и бурые космы водорослей. Блестела утопленная бутылка, рыжели несколько проржавевших консервных банок, белел лосиный череп. «Какие тут хариусы», — подумалось. А Федя, будто уловив мое разочарование, успокоил:
— Штук двадцать… А то и тридцать… Все большие… Не пугай.
Я же до рези в глазах всматривался в каждый камень, в каждую прядь водорослей, но так ничего и не увидел. Только мелюзга шустрила стайками. Друг пояснил:
— Когда харьюз стоит, очень трудно его заметить. Тут чутье нужно.
У него-то чутье было.
Пока я готовил место под палатку, Федя вырезал длинный хлыст, очистил его, привязал леску с крючком… Пока я собирал сушняк для костра, он разломал старый еловый пень и набрал целую горсть жирных белых короедов и с удочкой спустился с яра, исчезнув с моих глаз… Пока развязывал и разворачивал палатку, внизу сильно заплескалась вода, а через минуту к моим ногам упал и бешено запрыгал хариус — родной брат знаменитой форели и по крови, и по образу жизни, и по красоте. По оценкам рыбаков — тоже.
То был ослепляющий слиток истинно живого серебра. Он бился и метался, тело его неистово трепетало, а аккуратный рот жадно хватал воздух. Я взял его в руки и подумал: красоту описать невозможно — ее надо видеть. Его тело словно мастерски отлито из благородного металла с ювелирно вычерченной кольчугой чешуи, украшенное чудным громадным опахалом спинного плавника, прозрачно переливающимся едва ли не всеми цветами радуги; а были еще оранжевые парные плавники, серовато-фиолетовые — непарные и широколопастный хвост. Трудно передать словами настоящую красоту только что извлеченного из родной стихии хариуса.
А тем временем, когда я восторженно разглядывал «жар-рыбу», «рыбу-цветок» — эту королеву хрустальных омутов, она затихала и «успокаивалась». Все меньше билась и вздрагивала, и вот уже побежали по ее телу мелкие судороги… И уходило из этого чуда вместе с жизнью великолепие, испарялись ли, таяли ли краски, терялись блеск и прелесть, сложился и подсох шлейф-опахало спинного плавника… А через несколько минут хариус уснул, слинял, и о нем можно было сказать лишь то, что он серебрист и строен, в меру сжат с боков, с красивой глазастой небольшой головкой, заостряющейся зубастеньким ртом…
За те три-четыре минуты, пока я любовался выхваченной из омуточка первой рыбой, Федя подбросил еще три. Все такие же резвые и красивые. И одноразмерные: чуть больше фута в длину и фунта весом. Раньше мне приходилось видеть амурских хариусов — в тазах или на сковородках, — но те были гораздо мельче.