Читаем Коричные лавки. Санатория под клепсидрой полностью

Так шли мы под возраставшей лунной гравитацией. Отец и господин фотограф взяли меня под руки, ибо я валился с ног от невероятной сонливости. Шаги наши хрустели в мокром песке. Я уже давно спал на ходу, собрав под веками всю фосфоресценцию небес, полную светящихся знаков, сигналов и звездных феноменов, когда мы, наконец, остановились в чистом поле. Отец постелил на землю пальто и уложил меня. Я видел, закрыв глаза, как солнце, луна и одиннадцать звезд, дефилируя передо мной, устроили парад в небе. — Браво, Иосиф! — воскликнул отец и одобрительно хлопнул в ладоши. Это был очевидный плагиат, совершенный по отношению к другому Иосифу и вообще в приложении к иным обстоятельствам. Никто за это меня не упрекнул. Отец мой, Иаков, кивал головой и цокал языком, а господин фотограф установил на песке треногу, раздвинул, как гармонию, мех аппарата, и целиком исчез в складках черного сукна: он фотографировал редкостное явление, сверкающий этот гороскоп в небе, покуда я, с головой, плывущей в сиянии, восхищенный лежал на пальто и бессильно удерживал сон для фотоэкспозиции.

III

Дни стояли долгие, ясные и обширные, пожалуй, даже слишком обширные для своего содержания, пока еще бедного и никакого. Это были дни на вырост, дни, полные ожидания, бледные от скуки и нетерпения. Светлое дыхание — сияющий ветер шел сквозь их пустоту; не замутненный еще миазмами нагих и полных солнца садов, он дочиста продувал улицы, и те стояли долгие и ясные, по-праздничному выметенные, как если бы ждали чьего-то нескорого еще и неведомого прихода. Солнце неспешно двигалось к эквинокциальным точкам, медлило в движении, достигало образцовой позиции, в каковой должно было замереть в безупречном равновесии, исторгая поток за потоком ручьи огня на пустую и поглощающую землю.

Светлый и нескончаемый сквозняк дул по всему обширному горизонту, расставлял шпалеры и аллеи вдоль чистых линий перспективы, умерялся в пустом и великом веянии и останавливался, наконец, запыхавшийся, огромный и зеркальный, как будто хотел в своем всеохватном зеркале замкнуть идеальный образ города, фата-моргану, продолженную в глубины сияющей своей вогнутости. И тогда мир замирал на мгновение, замирал не дыша, озаренный, желая целиком войти в обманный этот образ, в эту отворившуюся ему временную вечность. Но лестное предложение становилось неактуально, ветер разрушал свое зеркало, и время снова прибирало нас к рукам.

Наступили пасхальные каникулы, долгие и непроглядные. Вольные от школы, мы шлялись по городу без цели и необходимости, не умея пользоваться свободой. Это была свобода совершенно пустая, неотчетливая и неприменимая. Сами пока без дефиниции, мы ждали получить ее от времени, которое, путаясь в тысячах уверток, не умело ее осуществить.

На мостовой у кофейни уже поставили столики. За ними сидели дамы в светлых цветных платьях и маленькими глотками, словно мороженое, глотали ветер. Юбки их на этом ветру плескались, и он кусал их подолы, как маленькая злая собачка. Дамы шли пятнами, лица их горели от сухого ветра и сохли губы. Продолжался еще антракт и великая скука антракта, мир неспешно и с опаской подходил к некоей границе, слишком рано устремлялся к какой-то мете и выжидал.

У нас в те дни был волчий аппетит. Провяленные ветром, прибегали мы домой поедать в тупой задумчивости огромные ломти хлеба с маслом, покупали на улице большие хрустящие свежестью баранки и садились рядком — без единой мысли в голове — в обширных сенях дома на городской площади, пустых и сводчатых. Сквозь низкие аркады виден был белый и чистый плац. Винные бочки стояли в ряд у стены и пахли. Сидя на длинном прилавке, на котором в торговые дни продавались цветные крестьянские платки, мы колотили ногами в доски от беспомощности и скуки.

Внезапно Рудольф, со ртом, набитым баранкой, вытащил из-за пазухи альбом и раскрыл его передо мною.

IV

Тогда-то я и понял, отчего весна была пока что пустая, вогнутая и задохшаяся. Сама того не ведая, она умерялась в себе, молкла, отступалась в глубину — освобождала место, вся открываясь чистому пространству, пустой лазури без суждения и дефиниции — изумленная голая форма для восприятия неведомого содержания. Отсюда и голубая, словно бы пробужденная ото сна нейтральность, великая и как бы безучастная готовность на все. Весна эта была наготове целиком, безлюдная и обширная, вся, затаившая дыхание и обеспамятевшая, безраздельно отдавалась в распоряжение — одним словом, ждала откровения. Но кто мог предположить, что оно явится в полной готовности, во всеоружии и ослепительно из Рудольфова альбома для марок.

Это были удивительные аббревиатуры и формулы, рецепты цивилизации, удобные амулеты, когда двумя пальцами возможно взять эссенцию климатов и провинций. Это были почтовые переводы империй и республик, архипелагов и континентов. Чем еще могли завладеть кесари и узурпаторы, завоеватели и диктаторы? Я узнал вдруг сладость господства над землями, терний той ненасытности, каковую только властью утолить можно. Как и Александр Македонский возжелал я весь мир. И ни пяди меньше.

V

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже