Главный режиссер, как и его коллега, Художник, получил соответствующие указания и, понимая бесполезность сопротивления и жаждая как можно скорее отделаться, попросил только два часа, чтобы внести в сценарий предписанные изменения.
Детскому писателю по телефону посоветовали в течение ближайших суток не отлучаться из дому: он может понадобиться товарищу Рюмину в любой момент.
Такую же просьбу передали Спортивному комментатору.
А Публицисту никто оттуда не звонил, поскольку процесс обошелся без него, общественного обвинителя. Но его имя оставалось на Обращении, сотни тысяч людей, миллионы читали, видели его всем известное по годам войны имя, и это приводило Публициста в отчаяние; он просил убрать подпись — отказались.
В производственных мастерских Московского отделения Художественного фонда срочно завершали последние детали оформления Красной площади для демонстрации в день 8 Марта.
Столярный цех киностудии «Мосфильм» чуть не в полном составе занимался унизительным для мастеров высокой квалификации делом: ошкуривал бревна, проходил по ним деревенскими наструга ми, а художники-декораторы с помощью паяльных ламп выжигали на свежо пахнущих столбах произвольные узоры, покрывали бесцветным лаком.
Автомобильный батальон заканчивал тренировки, они в последние дни слегка изменились: не к прямой, а к выгнутой стенке пришвартовывались открытыми задними бортами автомобили «ЗИС» — шестнадцать машин, разделенные на две равные группы.
Холмогоров — у него был отгул после ночного дежурства — вынул из ящика газеты, удивился чистым страницам, развернул, прочитал раз, другой, быстро оделся и рысцой отправился к «Союзпечати». Киоскерша его знала, и, конечно, у нее сыскался в заначке экземпляр.
Из письменного стола — ящик на запоре — вынул свою «Летопись безумного государства», заполнялся уже третий альбом. Перечитал собственные стихи, поставленные эпиграфом, поэзии тут нет, конечно, однако…
Обращение к евреям, вырезанное из газеты, в альбом не помещалось, он раскроил на колонки, аккуратно подогнал, выровнял куски, приклеил Правительственное сообщение о приговоре. На сообщение о демонстрации в честь Женского дня внимания не обратил, не придал значения.
После он еще и еще перечитывал наклеенные документы… Среди троих русских мог оказаться и он… Может быть, спасло то, что вождей лечить не приходилось. Или — слепой случай… Господи, какой ужас. И какой позор для нас, российской интеллигенции. Никто не поднял голоса протеста, все молчат, все. А ведь именно ей искони было присуще бескорыстное стремление стать на защиту слабых, угнетенных, несправедливо преследуемых, именно она шла в тюрьмы, в каторгу, на плаху, заведомо зная, что практической пользы от этого не будет никому… А мы сейчас молчим, и даже кое-кто одобряет… Стыдно…
В камеры подземной Лубянки вместе с завтраком принесли газетные оттиски. После того, как их принесли, надзиратели остались у дверей камер, глазки не закрывались. Узнав из газет о суде, которого не было, о вынесенном приговоре, пятеро евреев и трое русских — врачи-вредители, шпионы, убийцы, гады — на виду равнодушных стражей сперва как один окаменели; после они писали письма, плакали, отворотясь к стенке, бились головой, метались по узким помещениям, засыпали патологическим сном, взывали о пощаде и, зная, что им терять нечего, проклинали вслух неведомо кого. Тренированная и тщательно проинструктированная охрана безмолвствовала, в ее задачу входило единственное: наблюдать, чтобы гады не покончили самоубийством.
Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала местечковая, не шибко-то образованная Циля Вулфовна Лифшиц, спешно укладывая в купленные Соней рюкзаки жалкие, но такие дорогие вещи: тоненькое золотое колечко, нитку фамильного мелкого, дешевого жемчуга, царский червонец, полученный дедом за солдатскую службу; укладывая простыни в тщательных заплатах, наволочки, платьишки, ночные рубахи, носки, ложки-вилки, миски, кружки… Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала она и порывалась позвонить сестре и сыну и боялась звонить…