Здесь и шатания по городу среди разговоров, и бесконечная полемика, в которой, кажется, вся мыслящая Одесса предпочитала проводить свои досуги: «Мила мне русская беседа, где, разум собственный любя, / Никто не слушает соседа, и всякий слушает себя…» И болтовня в гостях, за столом, освещенным висящей лампой: «На стенке рядом с Баттистини – / Толстого сумрачный портрет, / Крик, говор, корки апельсина, / Давно беззубое пьянино,/Давно безмолвный попугай, / Горячий спор, холодный чай, / Кузина Зина и Мальвина, / Безусых лиц шумливый рой…» Беззубое пианино вкупе с лампой сильно напоминают обстановку в доме Гольдфельдов, как она описана в дневнике К. И. И в романной, и в реальной семьях, кстати, были девушки на выданье.
В «Онегине» Чуковского во время общей беседы старушка мать, сидящая в уголке, тоскливо наблюдает, как аппетит гостей разгорается, – а что поделать, надо терпеть, иначе девушек замуж и не выдать. Над чайной колбасой кипят нескладные споры «о том, что родина святая уж tiers-etat [2]рождает нам; что, по словам науки строгой, чужою мы идем дорогой; что русской суждено земле в фабричном выкипеть котле…». О буржуазии, Бальмонте, Канте, Заратустре, Чехове и Горьком. А на самом деле – тоска, скука, кокетство…
Мирон Петровский говорит, что Чуковский поместил пушкинских персонажей в быт из сатиры Саши Черного. Но герои здесь не пушкинские – они тоже из мира Саши Черного, который позднее и гораздо полнее воспроизвел и осмыслил этот мир, насытив свои сатиры ненавистью и тоской. Почти тем же ядом и ненавистью брызжет перо юного Чуковского, когда он описывает онегинского отца – его «смиренномудрый вид», малиновый жилет «и к золотым часам цепочку из продырявленных монет», «старенькую бричку, и канарейку, и жену, патриархальную привычку к послеобеденному сну», и обычай сечь сына по субботам, и антисемитизм… Нашлось в поэме место и одесским дачникам в полосатых штанах, и золотушным детям, и пошлым кавалерам с нафиксатуаренными усами… – той, по выражению Лидии Корнеевны, «бездельной, бескнижной, невежественной, вульгарной, болоночной и картежной» Одессе, которую сам Чуковский в письме к приятелю мстительно обозвал однажды «фабрикой пошляков».
В поэме Чуковского встречаются строчки умелые, легкие, точные – вот хоть в описании августа, «когда и семечки, и пыль, и квас, и мухи – все постыло, и даже дачный водевиль был в помещении купален уже поставлен и провален»… И тем не менее читать «Нынешнего Евгения Онегина» сегодня совершенно невозможно: удачные наблюдения и бонмо теряются в каше рыхлых, вязких строф, хотя кажется, что онегинская строфа рыхлой быть не может, она обязана быть подтянутой и мускулистой. У молодого Чуковского большинство строф, как это ни печально, слеплены кое-как: «Но что там? Чья-то длань трепещет, / Кого-то кто-то рукоплещет, / Уж мы – вокруг, а он на нас / Пугливых не подъемлет глаз. / Улыбка жалкая вначале / По исполосанным щекам / Блуждает робко тут и там, / А вот – и щеки задрожали, / И… дева, радуйся со мной, / Передо мной стоял герой». Все это словоблудие означает, что одному из героев дали пощечину, в этой строфе он еще улыбается, а в следующей заплачет. Сюжета как такового нет, а если он и есть, то тоже вязнет и теряется, и (ужасно хочется перейти на тогдашний слог нашего героя) – право, было бы лучше, если бы г-н Чуковский не замахивался на эпопею, а всего лишь последовательно записал свои живые наблюдения…
Он и сам понимал, что не дотягивает до избранного высокого образца, что ему не хватает ни поэтической мощи, ни силы обобщения, что лишь отдельные фрагменты поэмы вообще имеют право на существование.
Чуковский заболел пушкинским «Онегиным» в ранней юности – похоже, еще в гимназии. Как этот роман умеет не отпускать, знает каждый филолог – едва ли не всякий профессионально пишущий по-русски пытался в старших классах создать своего «Онегина», как и свое «Кому на Руси жить хорошо». До Чуковского попытки продолжить пушкинский роман или написать свой совершались несколько раз, самые заметные сделаны Дмитрием Минаевым (1865), Lolo – Леоном (Леонидом) Мунштейном (1896) и Константином Михайловым (1899).
Видимо, еще в гимназические времена Коля Корнейчуков создал несколько удачных строф, – а затем уже было жалко расставаться с замыслом. Весь первый вариант, написанный в 1901–1902 годах, Чуковский зачеркнул, но потом все равно вернулся к идее «Нынешнего Онегина». Дописывал он его в Англии, в 1904 году, и в том же году опубликовал в «Одесских новостях», хотя и не стал заканчивать. Потом переделал уже на петербургском материале – и снова опубликовал три года спустя, и собирался издавать отдельной книжкой…