В общем-то для Чуковского ответ был очевиден: для него и плохой язык, и плохая жизнь были явлениями одного порядка: и то и другое обусловлено душевным оскудением. Если человек внутри пуст, если не связан крепко-накрепко путами любви ни с родной культурой, ни с людьми, ни с обществом, если он воспитан на культурных отбросах, на штамповке (и неважно, идейная это штамповка или безыдейная), – он скверно мыслит, скверно говорит и скверно относится к людям. Если не разбужена в нем творческая фантазия, не привита любовь к созиданию, не воспитано уважение к работе и сознательное, хозяйское, вдумчивое отношение ко всякому делу, – то и работа его будет халтурной и подневольной, и руководить он будет бестолково и жестоко, и всякое благо обратит во зло. Бедные, бедные, обокраденные души.
Странное дело: литература пробуксовывает на одном месте, подвергаясь постоянным разносам, одергиваниям и напоминаниям. А жизнь несется вперед семимильными шагами—и вот первый полет человека в космос, и вот еще один, и еще. Космические полеты искренне восхищали Чуковского, подкрепляя его веру в исключительные возможности человека – и нравственные, и творческие, и технические.
Надо сказать, к желанию человека летать он относился с горячим сочувствием еще со времен полетов Уточкина на первых «этажерках». Сам в первый раз пролетел на аэроплане в 1916 году, затем летал на одном из первых советских пассажирских самолетов. В двадцатых заговорил о глухоте русской литературы к мечте о полете – в книге «Две души Максима Горького»; в 1940-м опубликовал статью «Авиация и литература», куда включил целый фрагмент из этой книги. В этой статье говорилось, как много стихов в СССР пишут о летчиках, – даже дети в литературной студии пионерского лагеря, которую К. И. вел в Петергофе, в дни полета Чкалова, Белякова и Байдукова, не сговариваясь, притащили ему 32 стихотворения об этих летчиках. До революции, рассказывает Чуковский, в литературе царило «гробовое равнодушие и к авиации, и к самолетам, и к летчикам». Поэты с презрением относились к аэропланам, сравнивая их полет «с полетом религиозной души в бесконечность». Авиация, разумеется, проигрывала метафизике. «Им дали новую радость, вооружили их новым могучим оружием, они же залопотали, как толстовский Аким: „А бог? А душа?“»
Для Чуковского успехи авиации были радостью, новым свидетельством величия человеческого гения, новым достижением творческой фантазии, сбывшейся мечтой, потому даже Блока он укоряет за строчки «О стальная, бесстрастная птица, / Чем ты можешь прославить Творца?». «В нашей литературе о летчиках, несмотря на ее богатство, – заключал Чуковский, – все еще нет ни одной эпопеи, которая по своему качеству могла бы сравниться с деяниями воспеваемых ею людей». И, конечно, каждый из первых полетов космонавтов он приветствовал радостными газетными статьями: «Вровень со звездами», «Это колоссально!», «Сказка стала былью», «Нельзя привыкнуть»… И позднее негодовал на сограждан, которые в 1969-м восприняли полет американцев на Луну с завистливой злобой. Домработница дочери ворчит: «Эх, подохли бы они по дороге!» «Бедные сектанты не желают чувствовать себя частью человечества», – комментирует Чуковский.
6 августа 1961 года К. И. записывал в дневнике, размышляя о полете космонавта номер 2: "Сейчас, когда я сижу в комнате и пишу эти строки, его, Германа Степановича, мотает в безвоздушном пространстве вокруг этой трагической нелепой планетки – с ее Шекспирами, Львами Толстыми, Чеховыми, Блоками, Шиллерами – и Эйхманами (это нацистский преступник, которого судили в Израиле в те же дни. –
Некоторые из статей К. И., посвященных первым космическим полетам, были опубликованы в органе Союза писателей, газете «Литература и жизнь», которая очень скоро напала на Чуковского по самому неожиданному поводу.