- Видел бы ты, как сразу осунулись и без того уставшие мои товарищи. Никто не сказал ни слова, и так всё было ясно: я сказал то, о чём каждый думал. Мы разбили прихваченные посылки, вывалили всё на плащ-палатку и знатно, не торопясь, сытно поели за последние месяцы. Там и спирт оказался, и сало, и колбаса, которую ты ешь, и которой я тоже давно не нюхал. Потом мы разделили всё почти поровну, обнялись и разошлись молча, не глядя друг на друга, потому что каждый плакал. От жалости и от стыда.
Капитан налил себе одному и выпил, не закусывая.
- Потом я шёл один и стал устраиваться здесь на ночёвку, а ты мне помешал, и я рад этому. За войну отвык быть один. Теперь нас двое. Пей и ешь, камрад. Что-нибудь придумаем и дальше. На войне главное – успеть поесть и поспать. Никогда нельзя откладывать это на потом. Очень может быть, что «потом» и не будет.
Они быстро управились с колбасой, уже нехотя попробовали сала с хлебом. После общего третьего стаканчика Виктор завернул крышку фляжки.
- Хватит. Нужно быть в форме.
Согретые спиртом и едой развязались языки, тело охватила приятная истома, война и заботы о будущем отступили, уступив место необходимости общения.
- Куда ты, Виктор, пробираешься? – спросил Вилли.
- Я же объяснял! Я и ты вместе со мной идём к американцам. Хорошо бы до этого где-нибудь отсидеться. Еды для двоих хватит на неделю. Ладно. Будем соображать на ходу. Согласен?
Вилли был несказанно рад предприимчивому напарнику.
- Да. Где-то недалеко отсюда я жил на квартире у одной женщины. Завернём? Можем, наверное, там и отсидеться.
- Попробуем, - согласился Кранц. – Пойдём ночью, под утро.
Он потянулся, зевнул. Обоим захотелось прилечь.
- Ты хочешь спать?
- Угу. Неплохо было бы забраться к твоей бабе. Вдвоём пустит, говоришь? – Он негромко захохотал сказанной двусмысленности.
- Пустит, - ответил Вилли, осоловевший от спавшего напряжения и спирта.
- Да, Вилли, - тихо заговорил Кранц. – Четыре года назад я и не думал, и представить себе не мог, что война так гнусно закончится. Русские сдавались тысячами. Мы шли сквозь строй поднятых рук и думали, что так и будет до Москвы. Такого не было даже во Франции. В деревнях и городках было полно жратвы и девок. Бабы нас встречали и провожали с иконами. Кормили и поили от пуза. Мы разболтались, дисциплина падала, и уже не хотелось рисковать, а каждое, даже малое, сопротивление русских вызывало разочарование и ожесточение. Пошли ненужные расстрелы и грабежи. А это, естественно, вызывало ещё большее сопротивление. Подонок Геббельс подливал масла в огонь. Наци грабили и русских, и нас. Всё, что мы завоёвывали, они присваивали себе, отправляли домой вагонами и упрятали, наверное, так, что и сами не найдут. Разочарование сменилось ожесточением, война пошла не по разуму, а по приказу, росла злоба, которую вымещали на слабых, на жителях и дебильных солдатах, давили апатия, равнодушие. Громко обещанный конец войны отодвигался и неизвестно насколько. А тут ещё постоянная и опостылевшая грязь осенью, а вскоре и страшные морозы зимой. Нервы были напряжены и часто не выдерживали. К зиме нас не готовили, зимой мы должны были отсыпаться в Москве, а вместо этого встречали её в окопах без тёплой одежды, подогреваемые только занудливыми призывами к патриотизму и верности фюреру. Ничего себе печки! Тогда-то я и проштрафился в первый раз.
Виктор откинул полу шинели, достал портсигар.
- Куришь?
- Нет.
Закурил сам, жадно затягиваясь. Видно было, что он вновь переживал давнюю несправедливость, и выговориться для него – всё равно, что в какой-то мере отомстить за старое.
-8-
- В декабре, когда мы с отмороженными яйцами и увешанные сопливыми сосульками уже драпали от Москвы, к нам в роту приехал из ваших, чёрный, только штандартен, со свитой и охраной на трёх машинах. Эта стая не полезла, конечно, в окопы, а приказала нам собраться в деревне, где ещё среди чёрных печек оставались четыре почти целых дома. Под укрытием домов и стояли мы, сорок восемь замороченных и замороженных, завёрнутых поверх шинелей во что попало, на некоторых счастливчиках были даже валенки. Все кашляли, чихали и постоянно хотели спать. У половины были обморожены руки или ноги.
- Штандартен разорался: «Что это за сборище, позор для немецкой армии, ясно, почему вас большевики гонят» и нёс разную другую галиматью, совершенно не действующую, как я видел, на солдат, которые стояли полувольно и сонно смотрели на расходившегося чёрного борова. Их уже ничем нельзя было запугать.