Бесконечное открытое пространство, столько неба над головой — на какое-то мгновение вызывает у меня желание вырезать себе крылья и взлететь к линии горизонта. К океану и к земле за океаном, где я оставил свое детство и свою семью.
Мне хочется сорвать с себя маску и дышать свежим дневным воздухом, этим воздухом, пропитанным светом. Я вижу лазурь, которая давит на покров облаков, и чувствую жар невидимого солнца. Пусть я должен отравиться, пусть солнце сожжет меня, я умер бы счастливым.
У меня возникает чувство единения со всем, что меня окружает.
Мне приходят на ум прочитанные в юности слова Тейяра де Шардена о том, как он, скача на коне по азиатской степи, в почти мистическом экстазе, замыслил свою «Мессу над миром»:
«Поскольку снова, Господи, но уже не в лесах Эона, а в степях Азии у меня нет ни хлеба, ни вина, ни алтаря, я поднимусь над символами к чистому величию Сущего и, как Твой служитель, предложу Тебе труды и скорбь мира на алтаре всей Земли.
Солнце только что озарило краешек неба на востоке. И вновь над движущейся огненной пеленой живая поверхность Земли пробуждается, начинает шевелиться и приступает к своему тяжкому труду. Я возложу на мой дискос, Боже, ожидаемый урожай этого нового усилия. Я наполню свою чашу соком всех раздавленных сегодня плодов…»[72]
Тяжелая рука опускается мне на плечо, прерывая мои мечтания.
— Пойдемте, святой отец. Вы уже слишком долго были снаружи.
Пока руки Дэвида Готшалька увлекают меня вниз, во чрево автомобиля, мои глаза пытаются уцепиться за последнюю вспышку света, последнюю каплю боли в холодных кристаллах воздуха.
Затем дверь закрывается над моей головой, как крышка гроба.
Готшальк открывает фляжку, вливая себе в глотку большой глоток воды. Затем передает ее Дюрану.
— Я нашел это чудо в одной пещере в Апуанских Альпах. В моей прошлой жизни, прежде чем Господь призвал меня на службу, я был скульптором. Мои работы выставлялись в MoMA[73]
и в Музее Гугенхайма в Бильбао. Я работал с мрамором. Когда мир полетел к чертям, простите меня за выражение, я был в горах, выбирал камень для своей следующей работы — «Христос-Триумфатор». Мы слушали радио. Видели взрывы в долине. Мы остались вверху почти на год, прячась от радиации в глубине пещеры. У нас была вода и пища, потому что леса вокруг были полны дичи. Мы знали, что внизу в долине все вышло из строя, потому что наше радио больше не работало. Видели, как спутники летали над нашими головами, потому что ночи стали более темными и можно было бы видеть практически все звезды, что есть на небе. Но ни один из этих спутников больше ничего не передавал.Спустя год закончились запасы еды, и дичь в лесах тоже подошла к концу. То же можно было сказать и о патронах. Пятеро из тех двенадцати, бывших там, решили, что пришло время отправиться посмотреть, что осталось от этого мира. У нас был этот грузовик, конечно, не такой, как сейчас, но и тогда уже он был мощным зверюгой. У нас было достаточно топлива, чтобы заполнить бак, и еще с десяток запасных цистерн. Итак, мы впятером уехали, а прочие остались. Мы не знали, что из этого выйдет. Когда мы расставались, члены каждой из групп попрощались с товарищами, убежденные — как мы, так и они, — что все в нашей экспедиции приговорены к смерти.
Поначалу, когда Готшальк вспоминал о том, как они проезжали сквозь мертвый город в долине, и описывал свое смятение перед лицом разрухи, страх спать на открытом воздухе, первую ночь, его рассказ почти растрогал меня.
— Тогда не было еще этих монстров, этих творений Зла. Но было много других опасностей. Радиация, например. Мы не знали о ней, как и том, что нужно прятаться от солнечных лучей. Путешествовали днем и спали ночью, думали, что так будет более безопасно. Я, правда, подозревал кое-что, потому что в детстве у меня была парочка игр на «Плейстейшн», где говорилось о жизни после ядерного взрыва, и я знал, что лучше укрываться, а еще лучше — использовать противогаз. На складе в пещере у нас было много противогазов, и мы взяли оттуда две коробки, но я был единственным, кто надевал его, когда выходил из грузовика. И единственным, кто предпочитал спать внутри. Это спасло мне жизнь.
— А все остальные мертвы?