Пипин был в ярости. Казалось, судьба, чьи дары еще совсем недавно превосходили самые смелые желания, сменила милость на гнев, как меняет русло многоводная река, столкнувшись с непреодолимыми гранитными скалами.
Когда же это началось? Он вспомнил, как в первый раз увидел бог весть откуда взявшихся нурсийцев во дворе своей лесной крепости. Брунгильда, не эта свалившаяся на его голову сестрица, а та, прежняя, ужасная, как божья кара, сразу велела уничтожить незваных гостей.
И правда, их всех следовало убить! Казнить, не разбирая вины. В тот же день! В тот же час! Ан нет. Политические выгоды, любопытство, да и, что греха таить, необычайная красота благородной дамы Ойген помешали расправе. Теперь-то он вполне осознал, какой это было роковой ошибкой. Кто б тогда надоумил его?!
Майордому вспомнилась их с Ойген конная прогулка. Тогда она почти обвела его вокруг пальца. Он бы поверил ей целиком и полностью, если бы кому-нибудь и когда-нибудь вообще верил.
Сейчас, при одном воспоминании о кознях этой красотки, его душили гнев и ненависть, ценой жесткого самоконтроля скрываемые под маской любезности. Больше всего в жизни он хотел бы видеть эту гордячку на коленях, униженной, втоптанной в грязь. Но ссориться с ней пока было опасно и — Пипин скривился: опять эта государственная необходимость — крайне невыгодно. Если за ней, вернее, за ее дядей стояло войско невидимых драконов, как утверждал честнейший Фрейднур, то в дни грозящего нашествия приходится подобных союзников принимать во внимание.
Пипин шел по городу в сопровождении десятка комисов. Возглавлял свиту барон Фрейднур. Кардинал Бассотури пожелал встретиться с майордомом, едва вернулся к себе после аудиенции у кесаря. Фра Гвидо был несказанно раздражен. «Если писать об этом в Рим… Если же соотносить с реалиями… — Парижская резиденция кардинала содрогалась от взрывов его ярости. — Что удумал этот щенок?! Что он о себе возомнил? Да как он смеет?»
Папский легат уже вознамерился было продиктовать гневное воззвание ко всем добрым христианам франкских земель, предать анафеме нерадивого сына матери-Церкви, но вспомнил его холодный давящий взгляд, и червячок сомнения в кардинальском сердце вырос до размеров боа-констриктора. «А ведь мальчишка подобного демарша терпеть не станет, не утрется, не придет вымаливать прощение, смирившись и посыпав голову пеплом. Драконья порода! Чего доброго, кинет в застенки, а то и вовсе…» Фра Гвидо опасался даже представить, что, вероятнее всего, сделает с ним молодой Дагоберт. И войско пойдет за ним. Люди оружия всегда идут за такими…
Что же предпринять? Писать в Рим о немыслимом условии, которое имел наглость выдвинуть кесарь франков? Да об этом страшно даже подумать! Но армия здешних баронов, вторгшись со стороны Альп, может подоспеть к Риму еще быстрее, чем абары, движущиеся с Балкан… — об этом тоже не следовало забывать. «Этот не остановится, — крутилось в его голове. — И никого не станет слушать. Я жестоко ошибся, ожидая увидеть на троне мальчишку, чье воображение легко увлечь славой Рима, подавить устрашающими словами очевидца и купить обещанием высоких наград, возможно, не в этой, но в загробной жизни точно».