Потом в водопаде иссякла вода. Мать решила вызвать эпидемстанцию, потому что скрипы и шорохи с каждой ночью становились все страннее. Из «Африки» в моем уголке дали стрекача пугливые антилопы, а Вождь, приняв уже боевую раскраску, начал грозить Небесам невесть откуда взявшейся палицей. Струны у скрипок «Ноктюрна» в прихожей обвисли; молоко из опрокинутой крынки стекло на невидимый пол, и вскоре все герои картины сгрудились в нелепую кучу вокруг безобразной кляксы — опустевшего стола посередине.
В последнюю полночь меня разбудил протяжный, полный ужаса крик. Кричала моя мама. Я только до сих пор не пойму: ведь «Осень» висела у нас на кухне… Когда же, вскочив как ошпаренный, я ворвался в мамину спальню и зажег свет — огромный кленовый лист судорожно растопыренной пятерней распластался у нее на подушке. Страшный, матовочерный, из бумаги от конвертов для фото… Я никогда не вырезал такого. На кухне же, куда я ввалился в следующие секунды, на месте самого желтого, самого радостного листа зияла бессмысленная дыра — кусок идиотского газетного текста. И вместо ребенка теперь — у меня подкосились ноги — склабился ввалившимся ртом, пялился мутными выцветшими глазами какой-то безумный старик…
Ничего не менялось с тех пор на картинах. А потом — я уехал из дома. Только уже перед самым отъездом я извел-таки целый тюбик бесценного японского клея и три часа времени — пока не приклеил их все.
Намертво.
Накануне
Когда-нибудь мы встретимся снова — и еще обязательно поговорим о том, как люди входят в жизни друг друга и выходят из них.
Человек на песке со мной рядом. Крупные капли, высыхая неспешно, все еще покрывают частичками Океана его кожу на плечах, спине и груди.
Человек на песке со мной рядом немного отличается от того, что есть я. Он немного другой. И сейчас, когда прямо оттуда, — тем более.
Кожурой апельсина на белом песке — оранжевое его полотенце. Его книгу чуть в стороне от меня еле слышно листает ветер. Его губы слегка шевелятся, когда он разговаривает — сам с собой. Его голос:
— Мне кажется, еще раз вот так — и я уже не вернусь, наверное. Ты бы знал, мне сейчас…
Крики чаек смолкают. Тревожно.
— …Удалось-таки заплыть туда, где уже не пускало обратно. Как там странно тепло!
Плавно выгнувшись, тяжелая волна шипит и шлепается на песок перед нами. Лицо его на песке со мной рядом: снова свежие капли.
— Разве ты не чувствуешь, как Он смотрит на нас?
— Все мы как-нибудь… смотрим.
— Ты не чувствуешь. Когда он смотрит вот так на меня, я становлюсь чем-то… голым. И тогда дико хочется, чтобы он меня съел.
Поднимая фонтаны песчинок, человек со мной рядом вскакивает резко на ноги. Песок, песок — на лице моем, на губах. Ветер с моря, налетев неожиданно, слизывает — и, ожегшись, выплевывает в стылое небо наше одно на двоих апельсиновое полотенце. Оба молча следим, как оно, кувыркаясь в отчаянном танце, отлетает все дальше и дальше — к черной гальке у самой воды.
— И знаешь… Это почему-то совсем не стра-а-ашно-о-о-о-о!!!
Но у моря нет эха.
Запрокинув голову, раскинув в стороны руки, он со всех ног бежит прочь от меня вдоль по худенькой кромке берега, срывается с нее уже где-то на горизонте — и вливается крохотной каплей в седой Океан.
Я снова один на остывшем под вечер песке.
Фотокамера у моих ног. Брызги с его мокрых волос — на черном глазке объектива. Не хочется вытирать объектив, отчего-то я знаю: больше нет нужды в фотоснимках.
Слушаю.
Незнакомая тупая боль подступает из легких к горлу. Ноет, саднит изнутри своей невостребованностью отмерший некогда орган.
Человек на песке со мной рядом: озябший, и губы синие.
— Надень же хоть что-нибудь.
— Нет. Теперь все равно. Доплыть бы туда, где не страшно — и тогда будет вовсе не холодно…
Человек на песке со мной рядом прижимается крепче ко мне. Кладет мокрую голову мне на плечо.
— Говори мне о чем-нибудь…
Виски его — вкуса соли.
Глажу медленно мокрые волосы, и через них, нараспев — прямо в ухо:
—
Человек на моем плече закрывает глаза.
—
В горле странно першит. Я наспех откашливаюсь — только бы он дослушал.