Очкарик снова выглянул из подъезда. Наверно, родители заставляли беднягу гулять. Курточки заметили и снова ринулись к нему, и он тут же юркнул назад. Конечно, он с самого начала сделал ошибку. Он был сильнее «зеленого». Он должен был драться. Юшков сердился на него, хоть понимал, что драться очкарик не мог. Он не был воспитан для драки. Независимо от исхода она внушала ему ужас. Ну а если бы он победил даже? Ему бы пришлось либо командовать, либо драться всегда. Едва ли он отдавал себе в этом отчет, но победа слишком много потребовала бы от него и была ему невыгодна. Наверно, он как-то чувствовал это и потому убегал. Он хотел бы играть иначе, тихо и мирно, давая волю фантазии и воображению, которые делали его таким неловким в жизни. Ему достаточно было просто постоять рядом с мальчишками, пока родители не позволят вернуться домой к книгам…
В двери заскрежетал ключ. Юшков отошел от окна. Что может определиться в десять лет? Чепуха. Ничего не может. «Юра дома», — услышал он голос Ляли из прихожей. Она пришла вместе с Аллой Александровной. Потому и задержалась внизу. Рассказывала, что воспитательница в саду жаловалась: Юшков самый разболтанный во всей группе. Дня нет, чтобы не подрался. Мать считала, что Сашка продукт ее педагогической деятельности, и всякий упрек ему принимала на свой счет. «Не замечала, что он разболтанный. Он просто держит себя естественно…»
Сели ужинать. Мать все рассуждала о воспитании. «Ты сам, Юрочка, между прочим, никогда не дрался». «Завтра возьму Сашку на рыбалку», — сказал он. Мать замерла: «Ты с ума сошел?» Ляля ответила: «А вы разве не знали?» — «Нет, он шутит! В такую погоду увезти ребенка на целый день! Я просто не пущу!» Дернул черт заговорить при ней, увез бы завтра тихонько… Пришлось поклясться, что поедет без сына.
Воскресенья существовали для рыбалки, иначе Хохлов не мыслил. Были у него и друзья на эти часы, он возил их в своей машине: два отставника и молодой парень из автобусного парка. С рассветом поднялся ветер, на пологом берегу продувало насквозь, у всех не клевало. Постояли с удочками часа два, замерзли. Развели костер, варили похлебку из консервов. Хохлов, раскрыв рот, внимал рыбацким байкам отставников, плакал от смеха, слушая древние анекдоты про попадью и анекдотики парня из автопарка, вся соль которых была в том, что действующие в них заяц, лиса и медведь умели материться не хуже автопарковских водителей.
У воды тесть становился сентиментальным и, поймав по транзистору «Маяк», заставлял всех молчать: «Тише, Толкунова поет». Задумывался, иголкой хвои играя с муравьем, заползшим на прорезиненную ткань плащ-палатки. Помогал ему выбраться, рот его забавно открывался при этом и лицо становилось детским. Юшков подумал, что тут-то они поговорят начистоту. «Федор Тимофеевич, — сказал он. — Работать так, как Белан, я не могу. Сейчас это невозможно. У меня есть мысль…» «Опять идеи? — Хохлов тоскливо поглядел. — Юра, дай хоть здесь-то пожить спокойно. Не время сейчас для идей. Не дергайся ты так, перемелется — мука будет».
Конечно, он заслужил отдых в выходной. Каждый день в половине восьмого он уже сидел за письменным столом в своем кабинете и поднимался из-за него в половине восьмого вечера. Несколько шагов по коридору к директорскому кабинету, несколько шагов от машины к подъезду дома да вверх по лестнице — этим его передвижения и ограничивались. В молодости он играл в футбол, расширенное сердце футболиста ослабло и подводило его, когда случались неприятности. Подчиненные узнавали это по голосу, становившемуся глухим и еле слышным. Он мог в любое время сказать, какие материалы, машины, вагоны пришли или ушли с завода, мог сказать, что лежит, на каждом складе, никогда не видя это своими глазами. Он помнил наизусть огромные перечни, каталоги и сборники стандартов. Поражая всех своей памятью, он зато не мог вместить в нее ничего кроме этих тысяч цифр, лишенных вещественности, и потому для других неразличимых. Груз этих тысяч давил. Он уставал, если газетная статья была написана непривычным языком. Непредвиденная семейная забота или разговор, в котором он сталкивался с неожиданным фактом или неожиданным мнением, были ему непосильны, он раздражался, и это раздражение было его единственной реакцией. Он давно убедил себя, что самое мудрое — не вмешиваться ни во что и пусть все идет, как идет. Что он мог сказать кроме этого «перемелется»?