— Братья и друзья, — заговорил Эбер, — меня справедливо упрекают в осторожности, которой я вынужден был придерживаться в последние месяцы…
Он говорил и говорил, но единственной вещью, которой от него ждали, был призыв к очередному восстанию. Кордельеры требовали этого, так что Эбер и его друзья оказались буквально приперты к стене: «Нельзя больше отступать; нужно, чтобы революция завершилась». Они хотели поднять последнее восстание, которое наконец привело бы смелого человека к власти, сделало бы его королем, диктатором, президентом — кем бы то ни было, но они ничего не предусмотрели заранее, не выстроили никаких планов, не организовали заговор. По сути, Эбер со своими сторонниками был все равно, что на сцене театра: он оказался пленником слов, слова создавали иллюзию могущества, которое, однако, теперь ускользало от него, как мираж. Сторонники Эбера поднимались на трибуны, говорили, писали; но в жизни каждого революционера наступает момент, когда нужно прекратить требовать революции, прекратить призывать к восстанию, а вместо этого молчать и действовать, с помощью верных людей с длинными ножами.
Уже в двух шагах от власти писатель смотрит на свое перо, удивленный тем, что оно не превращается в скипетр или в пушку, — и именно тогда его начинает затягивать в машину, сконструированную его соперником Максимилианом.
Представ перед судом 13 марта 1794 года, Эбер должен был отвечать на обвинение в реставрации монархии. Мрачный парадокс: король, все это время остававшийся в заключении, потерял в его лице не только палача, но и последний шанс на спасение.
Эбер был приговорен к смерти 23 марта. Судебный процесс был таким, какие всегда нравились самому обвиняемому: быстрым и пристрастным.
В отличие от многих своих жертв, которые перед казнью вели себя мужественно или, по крайней мере, не выказывали признаков страха, Эбер не мог поверить в то, что происходит: в камере он вопил, требовал отмены приговора, умолял, его рвало. Он рыдал и отбивался, когда его выводили. Почти без сознания он сел в повозку. По дороге к месту казни триста тысяч человек плевали ему вслед. «Ну что, папаша Дюшен, пришла и твоя очередь? Выгляни в окошечко![14]
» Ему припомнили все метафоры, которыми он прежде наделял гильотину. Когда он увидел ее, возвышающуюся посреди площади Революции, то, собрав последние силы, попытался освободиться. Его пришлось связать и заткнуть ему рот кляпом. Глаза его вылезали из орбит. Это был конец. Лезвие скользнуло вниз. Потоком хлынула кровь. По общему мнению, это была одна из самых захватывающих сцен эпохи Террора.Умерев раньше своей жертвы, Эбер, по сути, совершил идеальное преступление. Он все организовал: ребенок по-прежнему в тюрьме, откуда вряд ли сможет выйти, — и в то же время кто обвинит Эбера в его убийстве, если сам он был казнен годом раньше по обвинению в попытке реставрации монархии?
Воистину гениальный ход, подумал Анри.
~ ~ ~
Элизабет была казнена 10 мая 1794 года. На следующий день Робеспьер впервые посетил Тампль. Он вступил во владения своего бывшего соперника, словно победитель, стремящийся захватить его добро — и его главное сокровище.
«Муниципальные гвардейцы оказали ему многочисленные почести, — вспоминает Мария-Тереза в своих мемуарах. — Его визит был тайной для большинства охранников, которые не знали, кто он такой, или не хотели мне об этом сказать. Робеспьер некоторое время беззастенчиво разглядывал меня, потом бросил взгляд на мои книги и, вместе со стражниками бегло осмотрев комнату, вышел».
Затем он приказал открыть комнату сына Людовика XVI. Понадобилось некоторое время, чтобы глаза Робеспьера привыкли к темноте, а сознание смирилось с тем, что вот это существо, покрытое грязью и паразитами, и есть Людовик Нормандский, наследный принц из дворца Тюильри, а ныне король Франции. Робеспьер закрыл лицо носовым платком, чтобы защититься от ужасного запаха. Он так и не осмелился зайти вглубь комнаты и наконец отступил, захлопнув за собой дверь.
Спустя двенадцать дней, в ночь с 23 на 24 мая, Робеспьер вернулся в Тампль. В этот раз у него уже был план, и он действовал решительно.
— Вставайте, ваше величество.
С тех пор как Нормандца разлучили с матерью, никто его так не называл. Движения его были вялыми и медленными — это могло показаться следствием слабости или проявлением королевского достоинства, а возможно, было и тем и другим. Дофин был высоким, худым и сильно сутулился, отчего руки казались слишком длинными. Но, несмотря ни на что, его глаза горделиво блеснули, когда он услышал это обращение, «ваше величество».
Его укутали бархатным плащом. Плащ был теплым и мягким, от него приятно пахло. Манеры стражников, вошедших вслед за гостем, на сей раз отличались крайней почтительностью. От неожиданности дофин вздрогнул и молча, без всякого сопротивления, позволил себя увести.
Пришлось долго идти — сначала по коридору, потом вниз по лестнице. Это слегка оживило его движения и мысли. Он понял, что происходящее — ему во благо.