— Нужно годами изучать яды, — сказала она, открывая постель. — Только тогда можно за это браться.
Он, в свою очередь, аккуратно натягивал снятый пиджак на деревянные плечи вешалки, предварительно вынув и положив на стол: перо, два карандаша, записную книжку, ключи, кошелек с тремя марками, письмо к матери, которое он забыл отправить. Затем он снял часы с кисти, положил их на ночной столик. Она всегда уходила ровно в четверть девятого. Оставалось двадцать пять минут.
— Милый, поторопись… — сквозь зубы проговорила Марта.
— Эх, какую я мозоль себе натер, — крякнул он, поставив босую ногу на край стула и разглядывая желтую шишку на пятом пальце. — А ведь это мой номер. Ноги, что ли, у меня выросли…
— Франц, иди же. Потом будешь осматривать.
После, действительно, он осмотрел мозоль основательно. Марта еще лежала с закрытыми глазами, неподвижно и блаженно. На ощупь мозоль была как камень. Он надавил на нее пальцем и покачал головой. Во всех его движениях была какая-то вялая серьезность. Надув губы, он почесал темя. Потом, с той же вялой основательностью, стал изучать другую ногу. Никак в голове не укладывалось, что, вот, номер — правильный, а все-таки башмаки оказались тесными. Вон они там стоят в углу, рядышком, желтые, крепкие. Он подозрительно на них посмотрел. Жалко, — такие красивые. Он медленно отцепил очки, дохнул на стекла, открыв рот по-рыбьи, и концом простыни стал их протирать. Потом так же медленно надел.
Марта, не открывая глаз, сладко вздохнула. Затем быстро приподнялась, посмотрела на часики. Да, надо одеваться, уходить.
— Ты сегодня непременно приходи ужинать, — сказала она, поспешно щелкая подвязками. — Еще когда гости, — то ничего, — а мне сидеть вдвоем с ним весь вечер… Это невозможно. Через полчаса, как всегда. И не надевай башмаков, если они жмут. А завтра пойдешь и потребуешь, чтобы их размяли. Конечно, бесплатно. И знаешь, Франц, нам нужно поторопиться. Каждый день дорог… Ох, как дорог…
Он сидел на постели, обняв колени, и смотрел, не мигая, на светлую точку в графине, стоявшем на умывальнике, он ей показался, — в этой раскрытой на груди рубашке, в этих слепых очках, — таким особенным, таким милым… Неподвижность гипноза была в его позе и взгляде. Она подумала, что одним лишь словом может его заставить, вот сейчас, встать и пойти за ней, — как есть, в одной рубашке, по лестнице, по улицам… Чувство счастья дошло в ней вдруг до такой степени яркости, так живо она представила себе всю их ясную, прямую жизнь после удаления Драйера, — что она побоялась хотя бы взглядом нарушить неподвижность Франца, неподвижность ей снившегося счастья; она быстро накинула пальто, взяла шляпу и, тихо смеясь, вышла из комнаты. В передней, у жалкого зеркала, она тщательно шляпу надела, поправила виски. Как хорошо горят щеки…
Откуда-то вынырнул старичок хозяин и низко ей поклонился.
— Как здоровье вашей супруги? — спросила она, берясь за дверную ручку.
Он поклонился опять.
Марта почему-то подумала мельком, что этот сухенький, чем-то неприятный старикашка наверное знает кое-что о способах отравления. Любопытно, что он там делает со своей незримой старухой. И еще несколько дней она не могла отделаться от мысли о ядах, хотя знала, что из этого не выйдет ничего. Сложный, опасный, несовременный способ. Вот именно — несовременный. «Если в середине прошлого века разбиралось ежегодно средним числом сорок дел об отравлении, то зато в наши дни…» Вот именно. Но жалко, жалко отказаться от этого способа. В нем такая домашняя простота. Ах, как жалко…
Драйер поднял чашку к губам. Франц невольно встретился глазами с Мартой. Белоснежный стол на оси хрустальной вазы описал медленный круг. Драйер опустил чашку, и стол остановился.
— …Свет там плоховат, — продолжал он, — и холодно, как в погребе. Но, конечно, тренируешься, подача не расклеивается за зиму. Впрочем… (опять глоток чая) …слава Богу, скоро можно будет играть на открытом воздухе. Мой клуб оживет через месяц. Тогда-то мы и начнем. А, Франц?..
Накануне, около девяти утра, он ни с того, ни с сего явился в магазин. Маленькая сенсация. Франц видел в какой-то зеркальной перспективе, как он там, в глубине, остановился, заговорил с почтительно склонившимся Пифке. Приказчицы и коллега-атлет сперва замерли, потом стали суетливо что-то запаковывать и записывать, хотя покупателей в этот ранний час еще не было. Драйер подошел к прилавку, за которым сумрачно и подобострастно застыл Франц.
— Работай, работай, — сказал он с тем рассеянным добродушием, с каким всегда обращался к племяннику. Потом он остановился перед восковым молодцом, которого недавно переодели в теннисный костюм: фланелевые штаны, белые туфли.