Мы понуро молчим. Пончик пишет очень долго. Я уже успел продумать, как с уходом Пончика скорее перехватить его трехлинейную винтовку. Моя полуавтоматическая десятизарядная хоть и красивая, а стреляет плохо. Все время прикрываю затвор носовым платком, а все равно песчинки попадают, и тогда нужный автомат не срабатывает, хоть плачь. Для парадов, что ли, их наделали.
А Пончик с кем-то успел обменяться винтовками, и теперь его старая трехлинейка безотказно оглушает нас в цепи, когда мы, чертыхаясь, возимся с нашими онемевшими полуавтоматическими. А если и у Пончика вдруг заглохнет, он сапогом по затвору вдарит, и опять за весь взвод старается его верная русская трехлинейка.
Вот Пончик кончил писать, несет рапорт нам. Я любовно смотрю на его винтовку.
— Посмотри, так ли,— говорит он Женьке. Тот крутит листок и вдруг громко хохочет. Мы заглядываем через плечо и тоже смеемся: на листке нарисован замечательный, симпатичный кукиш.
— Пончик,— тормошим мы его,— ты мировой парень! Правда, винтовку твою жалко.
Сейчас под ливнем в окопе, мне думается, Пончик жалеет, что нарисовал кукиш. Уже был бы дома в теплой квартире. У него отец какой-то известный профессор. Наверное, квартира как у Гоги, не то что мой подвал.
Немцы снова пускают ракеты.
— Нервничают,— стучит зубами Женька.— Нас б-б-боятся.
— Наблюдать за противником!— это опять тревожится Григорий Иванович. Ему хорошо. Он высокий. Ему вода всего по пояс, а мы уже стоим чуть ли не по грудь.
Я не знаю, есть ли у меня ноги. А что, если сейчас пойдут немцы? Стрелять мы еще сможем, хотя у нас от холода дрожат руки, плечи: какой уж тут прицельный огонь. А если команда «В контратаку!»? Как же мы вылезем? Куда-то делись ноги. Были, а вот теперь нет.
— Инвалидам на деревянных ногах хорошо,— тихо смеется Григорий Иванович,— им дождь нипочем.
Мы молчим.
— В Африке воевать хуже,— продолжает политрук,— жарища и ни капли воды.
Мы молчим
— Алеша, что примолк?— дышит теплом в мое ухо Григорий Иванович.
— Думаю…
— О чем?
— О квартире.
— Что так?
— Сухо… тепло там.
Григорий Иванович нагнулся к пограничнику:
— Во фляжке еще булькает? Дай-ка им по глотку.
…Немножко потеплело в желудке. Как будто там лампочка зажглась. Потом вспыхнула лампочка в голове. Стало вдруг светло, тепло, уютно.
Почему-то вспомнилась квартира Гоги из дом пять. Почему Женька, Пончик, Григорий Иванович и я должны ее защищать? Почему сам Гога с мамой и папой уехали из Москвы «ковать победу в тылу», как торжественно объявил Гога, а мы все стоим в этом окопе? Все, даже Пончик.
Может быть, потому, что квартира Гоги находится в нашем советском доме, на нашей советской улице, в нашей Москве? Вот мы заодно все сразу и защищаем. А мне не хочется «заодно все сразу». Не люблю я эту квартиру.
Есть такие квартиры, в которые я бы ни за что не вошел. Не знаю почему, но позвонить у дверей графа де Стась, Бахили, Гоги или Лариски для меня просто пытка.
Знаю, что мне откроют двери, знаю, что не прогонят, а вот зайти не могу. В чем тут дело? Может, потому, что они живут хорошо? И я просто не знаю, куда ступить: везде ковры, стулья в чехлах, какие-то безделушки. Дыхнешь— и сломаются.
Но ведь не стесняюсь же я зайти к Лидочке или к Женьке? У Лидочки пианино и даже есть вся Большая Советская Энциклопедия. А у Женьки кругом картины, разные этажерки и патефон. Но к ним я захожу как к себе.
Мать Лидочки откроет дверь, со мной сразу за руку и кричит в комнату:
— Лидок, встречай Алешу! Варенье в буфете, печенье, чтобы ты не слопала, в духовке, а я помчалась.
Когда к Женьке позвонишь, Король лает. Женькина мать меня пропускает и сразу на Короля нападает:
— Ты что? Своих не узнал? Это же Женин товарищ. Смотри-ка, Алеша, Король покраснел. Стыдно ему.
Пальто мое повесит и сразу с вопросом:
— Есть хочешь? Только по-честному. У нас суп горячий. А вот зашел я как-то к Гоге за контурной картой. Ноги вытер, тихонько позвонил. За дверью голос:
— Кто там?
Я объясняю. Долго цепочки разные бряцают, щелкают замки. Приоткрылась щелка. В щелке Гогина мать.
— Тебе что?
— Карту контурную хотел попросить.
— Ну, заходи. Постой тут. Я сейчас узнаю. Она уходит. Потом появляется Гога
— А, это ты? Ну, проходи вот здесь. Только вытри ноги хорошенько.
Мне не хочется заходить в комнаты. Хотя там, я знаю, есть настоящая шкура белого медведя, морской компас, моржовый клык, а на стене барометр.
— Ну, проходи, не стесняйся,— говорит Гога.— Вот тут присядь. Я сейчас карту найду.
Сижу, поджав ноги. Куда руки деть — не знаю. Тихонько волосы приглаживаю. Мимо в халате Гогина мать проходит. Когда ступит рядом с буфетом, там за стеклом жалобно звякают какие-то красивые тарелки и чашки.
— Как учишься?— проходя мимо, спрашивает она.
— Ничего.
Идет обратно, опять спрашивает:
— Где твой папа работает?
— У меня его нет.
Она губы поджимает, оглядывает меня с ног до головы. Я прикрываю заштопанную коленку.
— А мама?
— Мама в прачечной.
— Нюша,— кричит она в кухню.— Ты не забудь сегодня сдать белье в прачечную.
Потом она опять мимо проходит, открывает дверь в другую комнату:
— Гога, ну, где же твоя карта? Ведь мальчик ждет.