Но он был непреклонен. Слово «долг» так внушительно и строго звучало из его уст, что представлялось его матери каменной стеной, через которую её протянутые руки не могли достать и удержать сына.
VIII
В пасхальное солнечное утро, посвежевший, здоровый, Арефьев снова садился в вагон. Несмотря на все его протесты, мать заставила половину купе банками с вареньем и всякими домашними печеньями и гостинцами.
Солнце, птицы и тёплый ветер, пахнущий ожившей землёй и нежностью ещё непробужденных цветов, провожали его необыкновенно приветливо, но чиновник почти не замечал их: перед его глазами внушительно и строго вставали «входящие» и «исходящие», и министерская палата звала его, как мир, с которым он больше свыкся, чем с свободой широких воскресших полей.
Он даже не пожалел о матери, провожавшей сына с постоянной мыслью, что, может быть, видит его в последний раз. Едва ли он даже заметил, через несколько часов пути, когда вышел на одной из станций, что тут как будто уже не так тепло, как дома, и как будто меньше птиц, и не так ласково обвевает ветер.
Вероятно, этому мешало лёгкое утомление после прощания с матерью и после всей этой неизбежной суеты перед отъездом. Опять стучали колеса вагона, но в этом стуке не было уже прежнего бодрого возбуждения — это был сухой, деловой стук, и даже ясно было слышно, как он выговаривал: «Долг, долг, долг, долг».
«Да, да, долг прежде всего».
«Прежде всего, прежде всего…» — стучали колеса.
И под этот стук сами собой закрывались глаза, и в смутной полудремоте казалось, что это стучит хорошо налаженная министерская машина, в которой он сам вертится, как одно из важных колёс.
Чиновник задремал с приятным сознанием этой важности и, когда проснулся, был обеденный час, и он снова поел борща, но борщ, однако, на этот раз показался не таким вкусным.
На пересадочной станции одна из банок с вареньем разбилась, и боясь дальнейших неприятностей и возни с этими гостинцами, он с удовольствием оставил их, как последнее вещественное напоминание о родном гнезде, и перебрался в новый поезд с прежним багажом.
Вместе с ним, он, как будто, оставил ещё что-то, какую-то частичку самого себя, и оставил навсегда.
Сердце кольнуло чувство, похожее на сожаление, — но что могло оно значит перед сознанием исполняемого долга! Чиновник мысленно махнул на него рукой и даже не без удовольствия заметил в несколько новой обстановке поезда и в людях что-то неуловимо приближавшее его к Петербургу, в чём ощущалась им даже некоторая нравственная опора.
С этой приятной мыслью он заснул, но проснулся среди ночи от странного сна: «входящие» и «исходящие» бумаги стояли перед ним целым лесом и как-то насмешливо кланялись ему, а иные из них прямо делали оскорбительные гримасы. Это до такой степени его взволновало, что он затопал на них ногами и накричал начальническим тоном, но это не только их не усмирило, но, наоборот, они подняли невероятный визг и топот, наступая на него с дикими прыжками, с криками: «Долг, долг прежде всего, прежде всего»!
Чиновник проснулся; стучали колеса вагона, но и в стуке на этот раз ему слышалась насмешка сна. Конечно, он тотчас же объяснил себе это неприятное сновидение тяжестью в желудке от съеденного борща. И в голове была лёгкая муть, которая мешала заснуть ему снова. Чуть ли не в первый раз после выезда из Петербурга он вспомнил о новых модных пилюлях, которые так покорно глотал прежде, и с трудом разыскал их в чемодане, куда на всякий случай их уложила его матушка.
Утром, на полпути от Петербурга, чиновник уже ощутил и лёгкое покалывание в пальцах. Это было, конечно, вполне объяснимо: серенький денёк даже сквозь окна дышал сыростью и, как будто, понятия не имел о том лёгком, ярком солнце, что обогрело и ободрило его на юге.
От земли здесь также шёл пар, но это был не тот лёгкий, душистый пар, как там, и чем дальше, тем тяжелее и сырее становился воздух, серее и глуше замыкались дали.
Пилюль не хватило, да они и не помогали ему; разумеется, они потеряли свою свежесть и силу. В аптечках на станциях ничего подобного достать было нельзя, и чиновник ещё более убеждался, насколько необходимо его присутствие там, откуда порядок должен расходиться по всей стране.
В Петербург он должен был приехать к ночи; но уже с самого начала этого дня он испытывал всё усиливающееся недомогание, которое раздражало его и повергало в недоумение. Он винил в этом нездоровье те лёгкие неприятности и неурядицы, которых не замечал, когда ехал из Петербурга.
Теперь они раздражали его и порою вызывали гнев. На одной из станций потребовалась даже жалобная книга. Ради неё пришлось выйти из вагона, но это был уже последний его выход.
Серое, закоптелое небо, скучные, грязные деревья без признака зелени, — всё это, как будто, не только ожило за истёкшие дни, а, наоборот, ещё более помертвело и насупилось.
Он замкнулся в купе, чтобы не видеть ни этой природы, ни людей, как будто тащивших за собой всю эту муть, сырость и убожество.