Перед окном, вместо широких полей, стояли колкие стены хвои, ржавых и заплесневелых, как люди, вышедшие из болота, дышавшего издали знакомым петербургским дыханием.
Он вытягивался на диване, подкладывал под себя подушки, чтобы отдохнуть, но тело наливалось этой мутной сыростью и во рту ощущался такой вкус, точно он съел кусок этой мути.
Теперь уже нечего было думать о том, чтобы управиться самому с вещами и прикатить к себе домой, на удивление лакея, молодцом. Он послал телеграмму, чтобы его встретили, и с болезненной тоской ждал прибытия на место.
«Это всё от дороги и от скверной еды, — успокаивал себя чиновник. — Вот, приеду, отдохну, и министр завтра не узнает меня: таким молодцом явлюсь я перед ним. Воображаю, как он будет удивлён! Ваше превосходительство! — скажу я ему на это. — Есть обстоятельства, высшие, чем заботы о личном покое и здоровье. Это — долг. Долг прежде всего».
«Долг, долг, долг, прежде всего, прежде всего», — стучали колеса, и в этом стуке была та же самая тяжесть и сырость, от которой трудно было дышать.
«Сиверская… Гатчина… Через час Петербург».
В полном изнеможении он глядел на стекло, всё мокрое, с грязными потёками, точно заплёванное этим гнилым, ядовитым днём. Даже в Гатчине он не вышел из вагона, так как шёл дождь, — не тот весёлый, радостный дождь, как было на юге. Здесь с неба падала какая-то грязь, точно бесконечные пьяные слёзы.
На платформе, освещённой электричеством, подобно мертвецам, шевелились люди, артельщики, и опять шпионы, с безразличными лицами и шмыгающими глазами.
На петербургской станции встретил его лакей, и пришлось опереться на его здоровую руку, чтобы дойти до кареты.
Это здоровье почти оскорбило его, и особенно было неприятно, когда лакей сказал:
— А я думал, что вы поправитесь, ваше превосходительство.
IX
На другое утро чиновник через силу поднялся с постели, и ему показалось, что он не уезжал совсем из этой квартиры и что впереди у него такая же слякоть и приближение к той палате, в которой нет ни «входящих», ни «исходящих».
То состояние, в котором он был дома, представлялось ему даже не сном, а как будто картинкой, которую он видел где-то, — может быть, в детстве, на крышке нянькиного сундука.
Однако он превозмог себя, надел вицмундир и решил пешком отправиться в департамент.
Но на этот раз чиновнику не удалось переступить порога не только министерского кабинета, но и своей собственной квартиры: ноги у него задрожали как только он взял в руки портфель, точно из этого портфеля в его тело ударил расслабляющий ток.
— Гри…ри…горий!.. — еле промямлил он и опустился на руки лакея.
Коллега
I
Степанов затрепетал от волнения, прочитав в газете сообщение, что в гостинице «Париж» остановился проездом знаменитый писатель Агишев.
Степанов сам мечтал о писательской славе, на что имел полное основание. По крайней мере его поддерживал в этом убеждении ближайший друг и любитель литературы Кругликов. И у самого претендента были на это некоторые фактические данные: не говоря о рассказе, напечатанном в местной газете, он имел в своём портфеле дюжины полторы оконченных и неоконченных произведений, заслуживших одобрение не только Кругликова и прочих друзей и приятелей обоего пола, — это не штука, — у него было письмо от самого известного критика Силачева, заведовавшего толстым журналом «Вперёд». Силачев хотя и не принял его рассказа, но отметил достоинства, помянул о небольшом, но «собственном» стакане, из которого пьёт автор, и благословлял автора «на трудный путь, тернистый путь… сеять разумное, доброе, вечное».
Степанов облил слезами радости это письмо и с тех пор вот уже целый год, не расставался с ним ни днём, ни ночью.
Письмо это знали наизусть не только он сам и его близкие, но и чуть ли не весь город: оно было напечатано в местной газете, да и сам автор освежал его в памяти забывчивых непрестанным чтением.
От продолжительного злоупотребления письмо, конечно, скоро утратило свою первоначальную свежесть и даже цельность, но каждая буква его продолжала служить автору залогом бессмертия.
В высшей степени ободрённый им, он успел за этот год написать целую трагедию в пяти действиях и семи картинах, где под маской исторического сюжета обрисовал все язвы и раны современного строя.
Представлялся благоприятный случай не только получить компетентный отзыв об этой пьесе, но и дать ей настоящий ход.
Не тратя времени, Степанов побежал к Кругликову посоветоваться насчёт этого важного события.
Кругликов был потрясён не меньше своего друга. Прежде всего у него явилась благодарная мысль чествовать известного писателя с соответствующей помпой. Но вспомнив, как в прошлом году осрамился на подобном торжестве издатель местной газеты, громко величая в своей речи одного из ветеранов русской литературы ветеринаром русской литературы. Кругликов махнул рукой на помпу.