То есть, конечно, имя у него было, но никто не звал его по имени. Даже любовницы, случайные женщины, никогда не позволяли себе такой фамильярности. А детей у него не было.
Но он не думал об этом. Он думал о том, о чем не позволял себе думать до настоящего момента. Не позволял, хотя и очень хотелось иногда об этом подумать. А теперь — позволил, теперь он мог себе позволить.
Зачем он это сделал?
Пятнадцать лет прошло, да, ровно пятнадцать. Ему было тогда двадцать шесть, он жил в Виттенберге, куда приехал из Парижа; и он уже собирался в Болонью, когда за ним приехали люди короля. «Следуйте за нами, ваше сиятельство». Тогда кончилась его лучезарная, пронизанная светом Разума, молодость.
Разумеется, он знал фамильные предания. Ему с детства прививали ненависть к узурпаторам. Марена — значило: зло, значило: кровь, значило: позор и смерть. Он знал все это хорошо, как примерный ученик, но все эти знания лежали у него в голове — холодное место, склад всяческих знаний, в сущности, мертвых, пока они не соединились с кровью, не проникли в сердце. Ненависти у него не было.
Да и к чему? На это был отец, герцог Фрам — вся тяга крови и мести лежала на нем, а он — был беззаботный наследник, беззаботный постольку, поскольку не принял еще тягу на свои плечи. Он мог жить так, как ему хотелось, и он делал это — ездил по мировым университетам, слушал мировых ученых, жадно впитывал знания, и все ему казалось мало. Мир был многокрасочен, в нем были не только аудитории и библиотеки, но были и кабаки, и женщины всякого разбора, и портные, и лошади, и славные друзья, и добрые стычки на шпагах и кинжалах, и многое еще другое.
Все кончилось, король разрубил его жизнь пополам, отсек ту, многокрасочную, многозвонкую часть, и она уплыла, как уплывает мир за окном, которое задергивают черной шторой. И все это король сделал одним своим взглядом. Он сидел в том самом кабинете, за инкрустированной дверью, суровый и бородатый, в своей знаменитой бархатной скуфейке, и веселому студенту стало страшно от его взгляда. «Что тебе известно о заговоре твоего отца?» — спросил король. «Ничего», — ответил молодой человек, и он действительно ничего не знал. Его не посвящали — Бог знает почему. А потом было отречение от изменника-отца, позорнейшая церемония, хуже всякой пытки. Рядом с ним был молодой Кейлембар, глядящий затравленно, с жалкой юношеской бороденкой. У него были припухшие от слез веки, лицо опалое, но голос не дрожал, когда он произносил ужасные слова. Все это происходило здесь, в этом самом зале, они стояли вот тут, положив руку на Библию, а страшный Карл и все нобили смотрели на них с помоста, вон оттуда. А изменники были уже неделю мертвы: их казнили на Аранском плацу, как воров, невзирая на их бывшие титулы и привилегии.
В тот день, в день аутодафе, тяжесть Браннонидов легла на его плечи. Но тогда он этого не осознавал, он был слишком напуган, подавлен, уничтожен. Только позже, в Дилионе, когда его заперли наедине с его книгами, он почувствовал, как родовые предания растворились в его крови, забились в его сердце, переплавились в ненависть.
Ах, какая прекрасная это была ненависть, крепко замешанная, долго выношенная! Он взращивал и лелелял ее, как цветок. И все же она никуда не годилась. Он взращивал ее в четырех стенах, на перегное книжной премудрости, это была книжная, бумажная, мертвая ненависть.
Но она горела, она полыхала костром. Марена — значило: зло, значило: позор, значило: кровь и смерть. «Смерть всем Марена! Смерть любой ценой! Справедливости! Я клянусь великой клятвой рыцаря!..»
Ну вот, смерть Марена пришла. Он исполнил клятвы. Он стоит в этом зале, зале аутодафе, победителем.
Зачем он это сделал?
Эх, если бы все кончилось тогда, в семьдесят пятом году, когда он организовал свой первый комплот!.. Все было бы не так. Да, конечно. Но не мог иметь успеха тот заговор, он был нелеп и неуклюж, это был дилетантский заговор, сотворенный книжником, постаревшим юношей с бумажными клятвами.
И так быстро, в сущности, сгорела тогда вся бумажная ненависть. Уже в тот день, в мрачном доме на улице Витольмус, от нее остался один чад. В тот день он повзрослел скачком, его душа, скованная давним позором и омерзением отречения, вынырнула из бумажных оков, и он вдруг стал мудрым.
Это не значило, что он бросил борьбу. Нет, он ее продолжал, и продолжал ее упорно, мрачно, не щадя себя, — он уже не мог остановиться, отойти, но в душе его возникла трещина, и вот, сегодня, в день победы, как дух из бутылки, выплыл вопрос:
Зачем он это сделал?