Остаться. Позволить себе провалиться. Вниз, сквозь все возможные этажи. Постельное белье — не шелковое, конечно нет, а жаль. Пряжа из коконов, она освежает летом и согревает зимой. Да и в промежутках приятна. Грубого-то всегда в избытке. Все же это хороший дамаст. Отглаженный умелой рукой, а может, и совсем новый, ради знаменитого гостя; чистейшее белье объемлет и согревает тебя, как если бы ты был герцогом Виндзорским{311}
… Сам он тоже уже не молод, этот элегантный беженец-с-трона, который отрекся от власти ради американки! — новой Иммы Шпельман{312} или просто милашки Твентимэн{313}… Я желаю всяческого благополучия этому недисциплинированному бывшему королю, который в некотором смысле навлек позор на все монархические высочества — ибо отказался от Англии и остатков империи похоти ради, — а также самой разведенной Симпсон{314}, лакомой романной героине для авторов, помешанных на описании телесных истечений. Для Генриха, например, мезальянс герцога со светской потаскушкой мог бы стать желанным сюжетом{315} даже и в поздние годы творчества: ведь тогда, после смерти супруги{316}, он вряд ли имел возможность вдоволь совокупляться на практике. Безвкусица… На такие вещи следует лишь намекнуть, а не излагать их прямым текстом. Удовольствие заключено в предварительной игре, в заигрывании и обыгрывании, это и воздействует сильнее всего на читателя. — Будь строже со мной{317}. Ведь я твоя раба! Обойдись со мной как с последней девкой. Красота всегда глупа, потому что она просто бытие. Господи, до чего же ты красив! Грудь, сладостная! Стройные руки! Ребра какие прелестные! Впалые бедра, и ах, ах, ноги, как у Гермеса… Мы, женщины, должны быть счастливы, что вам так нравится наш набор округлостей. Божественная прелесть, перл творения, эталон красоты — это вы, молодые, совсем еще юные мужчины, с ногами, как у Гермеса… Это написал он, мой предшественник, это написал я? Невероятно! Дерзко, смело, так хорошо сформулировано, что всем ханжам мира придется склониться под этот словесный хомут, чтоб бежать рысью рядом со сладострастием. — Интеллект томится по антидуховному, осязаемо красивому. Голый маленький лифтер лежит со мной в постели и называет меня «милое дитя», меня, Диану Филибер! С ’est exquis… Накажи меня! Я хочу сказать, выпори меня как следует. Право же, я этого стою и буду тебе только благодарна. Вон твои подтяжки, возьми их, любовь моя, переверни меня и отстегай до крови{318}. — И такое он читал вслух? Перед тысячами. Они этого хотели. Щекочущее, очевидно… спрятанное в волоконцах плоти: он, очевидно, соединил это с высочайшими притязаниями. Так подмешивают к эксквизитному перцу густой отборный бульон… Пусть! Тупоумным, во всяком случае, ни один из его персонажей не выглядит; скорее их, этих персонажей, отличают давно ставшие легендарными, любимые и ненавистные… дефекты! Но что такое жизнь без дефекта? Дефект, безрассудство — это дистанция, отделяющая от однотонно-здорового; это штриховка по монохрому. Может, всё, что я создал, — сплошное мучительное недоразумение. А может, таким недоразумением следует считать и само бытие, во всех его аспектах. Мучительно и неловко — впервые глотнуть воздуху, когда ты явился на свет, вымазанный кровью и нечистотами; мучительную неловкость вызывает, вообще говоря, каждое второе наше движение; и уж тем более человек не выглядит героически, когда обращается в прах. Неприятной кутерьме — всем этим склонениям и искривлениям, необходимости то и дело справлять низменную естественную потребность — можно противопоставить разве что приверженность форме: правильно выбранную ткань для пальто, любезное приветствие, чайный стол, накрытый в должное время, и, самое главное, — слово! Слово, тонко просеянное (только каждое седьмое окажется подходящим?), которое долго, со времен раннего путешествия в Италию, притекало к нему благословенными потоками, хоть и не заслуженными, но обретаемыми посредством напряженных усилий… — Я счастливчик, которому еще только предстоит приструнить свое несчастье. Именно Слово (в том числе и эта освященная древностью немецкая поговорка), именно оно (все еще, а может — опять), именно этот Буквенный дух, этот Литерный колдун, своим сиянием не дает распасться на части хаосу, образующему сотворенный мир. Да, так и было всегда! Извиняющееся слово, слово любовного желания, слоги, выражающие робость, звуки, складывающиеся в радостный призыв — «Будьте же как дома, дорогие гости, на земле и у меня!», — все эти сердечно-гортанно-грудные звуки, умственные изыски и утробные «Du, ich, wir, alle, alles»[72]: они опоясывали бессмыслицу бытия, превращали ее в осмысленность, может даже…