За Ла Менардьером последовал Гийераг, бывший послом в Константинополе; перепробовав всех женщин на свете — ибо в любви он отнюдь не отличался постоянством, — он добрался и до меня, изображая, то ли искренно, то ли притворно, великую страсть. Восторги, отчаяние, ревность, упреки — все это он обрушил на меня, притом, столь вдохновенно, что наблюдать за ним было истинное удовольствие. Позже Гийераг подружился с Жаном Расином. Его письма, лучшие из тех, что я читала в этом роде, были в высшей степени поэтичны и бесконечно развлекали меня: в них уже тогда звучали нотки благородной скорби, которая, десять лет спустя, отметила его «Письма португальской монахини»; Гийераг опубликовал их анонимно, не желая выступать автором.
Следующим стал Беврон, хотя, может быть, это случилось и одновременно с Гийерагом: у галантных кавалеров Марэ было модно преследовать сообща одну и ту же «дичь», получая каждый свою долю, если удавалось ее загнать. Франсуа д'Аркур, маркиз де Беврон, позже наместник Нормандии, был самым молодым и знатным из моих тогдашних «умирающих»; кроме того, он мог похвастаться статной фигурою, черными глазами и темными, очень густыми и длинными волосами, и, хотя он не блистал красноречием, но умом Бог его не обидел. Однажды, очутившись со мною наедине, он сказал: «Мадам, мои взгляды и забота о вас уже довольно ясно говорят о моих чувствах, но, поскольку надобно, чтобы вы когда-нибудь ответили на мою страсть, к должен открыть ее вам; полюбите вы меня или нет, я твердо решил посвятить вам всю мою жизнь». Он и в самом деле долго томился по мне, а, впрочем, вел себя кротко и прилично, и, в конце концов, сделался моим преданным другом; я никогда не забывала его в дальнейшем и воспользовалась моим возвышением, чтобы облагодетельствовать его семью: так, мне удалось назначить его сестру, госпожу д'Арпажон, фрейлиною дофины.
Кроме этого заслуженного человека и тех, кого я назвала ранее, вокруг меня вращалось несколько более скромных планет, почитавших меня своим солнцем — Шарлеваль, Менаж, Бошато. Я же едва удостаивала их своим вниманием; «жестокость» моя вскоре приобрела такую известность, что мадемуазель де Скюдери посвятила ей стихотворение и показала его моему мужу. На что он отвечал ей следующим:
Это означало, что ревность его не мучит и что он вполне вверяет моей добродетели заботу о своей чести. Однако, ни мой доверчивый супруг, ни мои воздыхатели не заметили, что сама я томлюсь по Миоссенсу, и что именно эта нежная привязанность является причиною моего строгого отпора всем им.
Единственным, кто заподозрил истину, оказался юноша, странным образом посвященный в сердечную науку много лучше всех этих блестящих господ, — вероятно, оттого, что он питал ко мне более искреннюю привязанность; это был мой племянник «на пуатевинский манер» Луи Потье; воспользовавшись моим разрешением входить к нам в любое время дня, он явился, дабы упрекнуть меня в слабости к маршалу.
Отведя меня к окну, он сказал: «Тетушка, как бы я хотел, чтобы вы увидели себя, когда беседуете с Миоссенсом, — вы прямо таете от умиления! Не могу понять, что вы нашли в этом безмозглом вояке. Ведь он не любит вас, ему нравятся либо женщины вроде Нинон, либо знатные дамы, такие как госпожа де Роган, вы же — ни то, ни другое и понапрасну теряете время. Вдобавок, весь Париж знает, куда направлены его вожделения. И он назвал мне имя, которого я доселе не слышала. Помню, в ту самую минуту я глядела на белую скатерть, покрывавшую обеденный стол, и, потрясенная словами бедного мальчика, пронзившими мне сердце, заметила на ней, между блюдом с устрицами, присланными Бошато, и золотистым паштетом, подарком д'Эльбена, большое красное винное пятно; я подумала, что надобно сменить скатерть, не то меня сочтут неряхою. С той поры при виде красного пятна на белой скатерти мне всегда чудится, что это кровь моего раненого сердца.