С некоторых пор такие мысли часто посещали меня, я их прогоняла — занятие столь же плодотворное, как разгон радиопомех метлой на крыше сарая.
Так почему бы не это сегодня?
Я пошла вперед, уворачиваясь от злых оплеух ветра и внимательно глядя по сторонам в поисках кофейни. Найдя прелестное, тихое заведение, где было запрещено курить и тихонько наигрывал Ричи Блэкмор, я устроилась в уголке и раскрыла книгу.
— Итак, — шепнула я, обращаясь к портрету Паоло Коэльо, — на повестке дня один вопрос: быть или не быть? Видишь ли, Паоло, мои писания напоминают бродячие клочья тумана, несомые ветром листья, обрывки шепотов, доносящихся с невидимого в темноте берега, мелькающие в призрачном свете лица — все стерто и невнятно, будто во сне. Он не дается мне, мой мир, слова разлетаются стаей пугливых воробьев, и нужно охотиться за ними — долго, мучительно, чтобы описать самые простые вещи… Не дается, — повторила я, закрывая глаза и устремляя взгляд поверх горной гряды, где облака рвутся, являя изумрудно-зеленую равнину в золотых и голубых прожилках дорог и рек, синие леса, города, которые не спутаешь ни с какими другими — хоть сейчас рисуй карту в средневековом стиле, где по дорогам мчатся всадники, из дебрей выглядывают алые драконы, в море плывут наперегонки парусники и дельфины, а над северными снегами парит на распростертых крыльях врок-призрак. Знакомая страна, всякий раз ускользающая от моих торопливых пальцев, бегущих по клавиатуре компьютера.
— Так, может быть, не надо? — печально спросила я у самого читаемого в мире современного писателя. — Если вдохновения нет слишком долго, может быть, мне отступиться?
Коэльо доброжелательно слушал, догадываясь, что я умалчиваю о главном.
А предметом умолчания моего был вкрадчивый страх, с которым я в последнее время сталкивалась всякий раз, стоило мне только подумать о том, чтобы продолжить писать. Страх мелькал где-то на краю сознания, словно призрак, ускользающий в темноту, едва направишь на него пристальный взор. И черт знает, откуда он брался — из неуверенности моей или из горьковатого запаха пожарища, которым в последнее время веяло от распечатанных на принтере страниц рукописи.
— Это не ваше, девушка?
Надо мной стояла официантка, держа двумя пальцами перчатку — длинную, кожаную, поблескивающую дивной бисерной вышивкой — синий причудливый не то цветок, не то зверь. Василиск. Василек, под взглядом которого можно умереть, задохнувшись от его красоты.
— Не мое. А жаль!
Она молча повесила перчатку на спинку стула и удалилась.
— Может быть — больше никаких сказок? — прошептала я на ухо Паоло Коэльо. Как и ожидалось, ответа он не дал, предоставляя мне, как всякому полноправному жителю этой Вселенной, свободу выбора. — Нет, ты только представь себе: мне двадцать шесть лет, жизнь не устроена. Да-да! Я не о личной жизни, вернее, не только о ней — жизнь моя не устроена вообще… Я живу на съемной квартире, оплаченной до марта месяца включительно, работаю на нелепой работе не по своей специальности, провожу свободное время в уединении и пресловутых «занятиях литературой», будто чья-то чужая жизнь втихомолку поменялась местами с моей собственной, где все было иначе: освоенная ниша в социуме, кое-какая известность и неплохая в общем-то семья из двоих человек. И теперь я живу эту чужую жизнь, а может быть, даже наоборот — она живет меня, однако за всем этим стоит твердое знание, что винить тут некого, все устроено мною самой со смутным чувством, что так нужно. И как ты думаешь, Паоло, возможно ли создавать чьи-то чужие судьбы, если со своей собственной творишь черт знает что?
Я залпом выпила остывший кофе и, уходя, украдкой сунула перчатку в карман куртки.
Поезд «Москва — Серов» намного комфортнее поезда «Свердловск — Бишкек». Эта простая мысль спасла меня от приступа жесточайшей хандры, когда я увидела, в какой обстановке мне предстоит ехать целые сутки. Подслеповато щурясь в скудном свете и держа под мышкой «Сеньориту Прим», я пробиралась по грязному, обшарпанному вагону. Народ теснился, был редкостно озлоблен и обременен многочисленными челночными сумками. Голосило радио.
Однако, отыскав свое место, я поняла, что в поезде «Москва — Серов» имеется локальная аномалия: четыре плацкарты свободны, шторки на окне новые, на столике салфетка, а над нижней полкой, рядом с откидной сеточкой, прикреплен скотчем портрет Вигго Мортенсена.
«Мы видим то, что знаем, знаем то, во что верим, и верим в то, что видим», — философски заметила я, помещая в сеточку книгу, а под столик — дорожный саквояжик с торчащей наружу пластиковой бутылкой боржоми. Радио устроило истерику, уверяя, что нас не догонят, и поезд тронулся.
Поплыли огни. Москва темнела, уходила назад в пространстве и времени, проваливалась в прошлое. Дожидаясь, пока включат полный свет и можно будет читать, я прикрыла глаза.
— Добрый вечер, — сказал человек, усаживаясь напротив.