Он слушал ее с болью, затаив дыхание, и несколько раз поднимал глаза на ее бледное личико, а потом, по ее примеру, опускал их на поводья.
— Благодарю вас, Имма, — сказал он, — благодарю за то, что вы говорили вполне серьезно, — обычно вы только иронизируете, и сознайтесь сами, как я по-своему, так и вы по-своему тоже ничего не принимаете всерьез.
— Иначе как иронически с вами и нельзя говорить, принц!
— Порой вы бываете даже злой и жестокой, как, например, со старшей сестрой в Доротеинской больнице. Вы совсем смутили бедняжку.
— Я отлично знаю, что и у меня есть недостатки, и хорошо бы, если бы кто-нибудь помог мне избавиться от них.
— Я буду вам помогать, мы будем помогать друг другу…
— Не думаю, принц, что мы можем друг другу помочь.
— Нет, можем. Вот и сейчас уже вы говорили серьезно, безо всякой иронии. Да и я уже не прежний, и когда вы утверждаете, будто мне ничто не интересно, ничто меня не трогает, — вы неправы, потому что теперь вы, вы, Имма, до глубины души трогаете меня. И потому что это для меня серьезнее и важнее всего на свете, я в конце концов завоюю ваше доверие. Если бы вы знали, какая для меня радость услышать, что вы старались приблизиться ко мне! Да, да, постарайтесь еще, и пусть вас не смущает какая-то там неловкость, которую я будто бы вам внушаю! Ведь я же отлично знаю, что сам виноват во всем! Когда вы опять почувствуете такую неловкость, посмейтесь надо мной и над собой, но только не отстраняйтесь от меня. Ну, обещайте, что постараетесь!
Но Имма Шпельман ничего не обещала, а улучив минуту, все-таки перешла на галоп, и много еще подобных разговоров кончалось ничем.
Иногда Клаус-Генрих пил чай в Дельфиненорте, а затем обычная компания — принц, фрейлейн Шпельман, графиня и Персеваль — совершала прогулку по парку. Породистый колли степенно семенил рядом с Иммой, а графиня Левенюль шла, отступя на два — три шага. Задержавшись в самом начале прогулки, чтобы, жеманно оттопырив мизинчики, подвязать какой-то кустик, она не спешила наверстать расстояние. Таким образом Клаус-Генрих и Имма шли впереди и продолжали объяснение; описав определенный круг, они поворачивали назад, так что теперь графиня была на два-три шага впереди них, и Клаус-Генрих, в подкрепление своих ораторских усилий, осторожно, не поворачиваясь к Имме, брал ее узкую руку без колец в обе свои руки, и в левую тоже, — он уже не думал, что ее надо прятать, и тут она не была помехой, как при исполнении официальных обязанностей, — и при этом настойчиво спрашивал, старается ли Имма почувствовать к нему доверие и удается ли ей это хоть немножко. С огорчением услышав, что все это время она главным образом училась, занималась алгеброй и витала в горних высях, он с жаром убеждал ее отложить книги, которые только отвлекают от того главного, на что сейчас должны быть направлены все силы ее ума. Говорил он также о себе, о том сковывающем, отрезвляющем действии, какое, по ее словам, он всегда оказывает, пытался объяснить причину такого воздействия и тем самым свести его на нет. Он говорил о том, какую холодную, суровую и убогую жизнь вел до сих пор и что при сем всегда присутствовали люди, лишь бы присутствовать и созерцать, а его высокое назначение требовало, чтобы он показывался им, дабы они могли созерцать его, и это, пожалуй, самое тяжелое. Он из сил выбивался, внушая ей, что избавиться от тех недостатков, которые вспугнули бедняжку графиню и, к его великому огорчению, отталкивают ее самое, — избавиться от них он может только с ее помощью, его исцеление всецело зависит от нее.
Она смотрела на него, ее огромные глаза темнели от трепетного вопроса, видно было, что и она борется. Но потом она встряхивала головой или, выпятив губки, в насмешку произносила высокопарную фразу и тем обрывала разговор, не в силах сломить себя и произнести то «да», пойти на ту жертву, о которой он молил и которая, при существующем положении вещей, собственно, ни в чем не заключалась и ни к чему ее не обязывала.
Она не запрещала ему приезжать два раза в неделю, не запрещала говорить, умолять и убеждать се и время от времени подержать обеими руками ее руку. Но все это она только терпела, не сдаваясь, — казалось, ее страх перед решением, боязнь спуститься к нему из своего царства бесстрастной иронии непреодолимы, и случалось, что, измучившись и отчаявшись, она разражалась такими горькими речами:
— Лучше бы нам никогда не встречаться, принц! Вы бы продолжали преспокойно осуществлять свое высокое назначение, а я жила бы тихо и мирно и никто бы никого не мучил!
И нелегко бывало заставить ее отречься от своих слов и вынудить у нее признание, что не так уж она жалеет об их знакомстве.
В этих прениях проходило время. Лето клонилось к концу, от ранних ночных заморозков с деревьев, не успев пожелтеть, опадали листья, копыта Фатьмы, Флориана и Изабо шуршали по красной и золотой листве, надвигалась осень с туманами и терпкими запахами — и никто не предвидел положительной перемены или решающего поворота в столь сложном и неопределенном положении дел.