Яблоня бессильно опустилась на траву и разрыдалась. Я присел рядом и обнял её, чувствуя, как щекам горячо от слёз. Молния смотрела на нас сверху вниз, заломив брови болезненным углом и грызя кончик косы.
— Одуванчик, — выдохнула Яблоня между всхлипами, — как же мы без Сейад будем?
Я вспомнил, как Сейад выводила меня из дворца мертвецов — и старая знакомая игла тут же воткнулась мне между рёбер.
— Не знаю, — сказал я. — Надо жить как-то.
— Спасать царевича надо, — сказала Молния сверху вниз. — Что расселись? Вставайте. Солнце высоко — а нам хорошо бы успеть к Гранитному Клинку до темноты.
Всё было очень верно и очень здраво. Яблоня кормила младенца, потом мы его перепеленали — Пчёлка сидела рядом, растирала ноющие ноги, а потом уминала лепёшку — тоже немного поели, выпили воды из фляги и пошли по горной тропе туда, куда Молния показала.
У Яблони под глазами появились чёрные пятна, но ни словечка о своей усталости она не сказала. Я себя просто ненавидел за то, что нести её не могу — ноги бы ей целовать… но не время для нежностей, война идёт. Вокруг — горы Нежити, даже в мирное время опасное место, а со мной три женщины. Одна с младенцем. А я — бесхвостый пёс, что говорить… даже саблю держать в руках не умею. Только косы красавицам заплетать, кавойе заваривать с бадьяном, ноготки им остригать, полировать и красить…
Или — умереть за них… В смысле — за неё, за госпожу мою, лучшую из всех. Ну умереть-то я смогу, вышел бы от этого хоть какой-то толк… Как у матери Сейад, ага.
По логике вещей наверху должен бы начинаться вечер, но начиналось самое настоящее утро. Раннее. Пахло такой послерассветной свежестью, росой, цветами… И никаких следов вчерашнего дождя вокруг не замечалось.
Я подумал, может, конечно, дождя и не было в горах. А может, мы пробыли на берегу дольше, чем казалось. Может, вообще неделю.
Серый Мир есть Серый Мир. А мы просто смертные. Игральные кости Нут, ага….
18
Я обменял рыженькую.
Жалел, жалел — но надо было и её пожалеть. Ветер сказал — там, куда мы отправляемся, лошадь не пройдёт. Ты же не хочешь, сказал, чтобы такая отличная лошадь переломала ноги на камнях, принц Антоний?
— Ладно, — сказал я. — Пёхом в гору попрём?
Первый раз Ветер при мне усмехнулся.
— Ты хотел воевать на этой земле, — сказал не то, чтобы зло, но насмешливо. — Как ты собирался воевать и отобрать эту землю, если совсем её не знаешь? Нет, не будем заставлять твоих солдат тащить снаряжение на себе. Но лошадей оставь в предгорьях.
В большом посёлке по пути к тому месту, которое драконы называли Тесниной Духов, я отдал рыженькую мужику. Одно порадовало — мужик на неё смотрел нежно и страстно, сразу понятно: сумасшедший лошадник, обижать ни за что не будет. Ошалел от радости.
Ветер перевёл местным, чего нам от них надо — он, представьте себе, дамы и господа, знал, что нам надо, лучше нас! Ну местные забрали у волкодавов лошадей — у кого лошади остались — а взамен привели этих вот уморительных. Я увидел — чуть со смеху не подох.
«Амар», — Ветер говорил. Нам, мол, для горных дорог нужны «амар», они пройдут с грузом по каменистой тропе, повезут наш порох и пули. Он этого слова на нашем языке не знал. Я ему подсказал, когда увидел этих амаров.
Да ослики, чего там! Местная порода, мелкие, толстенькие, ушастые. Крестьяне у нас, на севере, на таких молоко возят — только наши покрупнее всё-таки.
Я хотел возразить — я ещё не дурак, менять кровную степную кобылу на ослика, курам на смех — но Доминик тронул меня за рукав.
— Антоний, не кипятись. Тебе не гарцевать по мостовой, а воевать. Послушай того, кто опытнее.
Совет духовника, однако… Ладно, я больше спорить не стал, а отдал рыженькую и волкодавов заткнул, когда они стали возмущаться. Наш тактический ход — в горы узкими тропами, пешком, с осликами в поводу. Цирковое представление, а не война.
Разумеется, волкодавы ржали, как наши утраченные кони. Седлали осликов, прилаживали местные седельные сумки, туда перегружали провизию и припасы. А черномазая деревенщина, глазевшая на Ветра, как на вестника Божия, даже помогала по мере сил.
Местные девки выглядывали из-за заборов, увитых плющом. Все они закутывались по самые глаза, и никто не вёл себя бесстыдно… Всё шло смирно и хорошо, поэтому, когда рыжий волкодав уже протянул лапу, чтобы заграбастать такую, я врезал ему рукоятью пистолета по скуле. Лично.
Он взвыл и посмотрел на меня, как маленький ребёнок, которому отвесили затрещину ни за что. Ничего не сказал, но просто на лице было написано: «Почему нельзя-то? Что плохого? Всегда было можно…»
И меня занесло. Я рявкнул, насколько голоса хватило:
— Тебя, холоп, помиловали, а ты снова в петлю просишься?! Вы! — ору, — ублюдки! Если ещё кто-нибудь к черномазым полезет или что-нибудь у них сопрёт — пристрелю! Богом клянусь — сам, не стану дожидаться, пока драконы порвут!
Волкодавы посмотрели, помолчали — и разбрелись переваривать. Вид у них был пришибленный и ошалевший. Зато девка, которая удрала, было, в глубь сада, вернулась назад и окликнула меня:
— Эй, ли-хейрие!
— Доминик, — спрашиваю, — это она о чём?