— Да, я знаю. Женщин не защищают слёзы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца — а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?
Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей — чтобы унести её отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:
— Яблоня, я не мужчина, я — бесхвостый пёс.
А она, глядя мне прямо в душу, сказала:
— Ты — мой единственный друг. Ты — не такой, как все здесь. Пожалуйста…
Интересная вещь: если у неё совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в моё сердце? А?
Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил, как очумевший или бесноватый, «подай-принеси» — и всё равно, что они все там орут, а ночью — я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи — выносить такие нежности тяжело, скинуть её ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.
Я ей как-то сказал:
— Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе — а ты её будишь. Мне больно.
А она посмотрела, не с жалостью, нет — всепонимающе, как воплощение Нут — и ответила:
— Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, — или она сказала «сын царя»? — это он должен меня обнимать!
— Я понял, — говорю. — Но твой жених далеко, а тут мы — вещи Беркута. Чем я могу помочь?
Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:
— Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому — выпусти меня, помоги сбежать!
И что я мог, шалея от стука её сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!
— Нас с тобой убьют, — говорю. — Мы, конечно, умрём свободными, но это будет очень больно.
А она сжала кулаки:
— Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!
— Заплатил деньги, — говорю. — За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил — мы и принадлежим.
— Я была ничья! — возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?
— Женщины и евнухи не бывают ничьи, — объясняю. — Они — как монеты: если хозяина нет, значит любой может подобрать.
Фыркнула, как котёнок:
— Беркут меня не спросил, что я больше хочу: умереть или стать его рабыней!
Девочка, девочка… Кто кого спрашивает? Что ты там видела, у себя в северной стране, во дворце своего отца?.. Мне было её никак не вразумить. Она каждую ночь пробовала снова и снова. Целый день молчала и терпела, а ночами принималась меня мучить.
Приходила и обнимала. Шептала на ухо — жарко:
— Ты представь, мы раздобудем карту землеописаний. Я умею читать знаки. Или вот. Мы найдём моряка, который довезёт нас до моей северной страны. Мой отец — царь, мой свёкор тоже будет царь…
Я отвечал, почти зло:
— У меня крыльев нет!
А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На моё раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд — люди гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь — и говорила, так, что меня бросало из жара в холод:
— Ты — мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а ещё мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я выучусь рисовать… мы заведём маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.
— И не может быть моя, — отвечал я. Что ещё скажешь?
— Ну и что?! — возражала она. — Ты — мой слуга. Я — принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?
Вот же нелепый ребёнок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!
— Так — можно, — говорю. В душе — плача, смеясь, досадуя. Она радостно схватила меня за плечи:
— Значит, ты поможешь мне? — а я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всём этом безобразии — то, что я начал принимать всерьёз её бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далёких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Её мужчиной. Её защитником.
Слабоумный, ага.
Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днём дремать, ночью убивать меня своими ласками.