Какие слова говорила… как по книжке — про свою северную страну. Какие там леса, тёмные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках — а под снегом замёрзшие ягоды, сладкие, как мёд, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами — целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, всё исполнит, если с верой просишь. Какой у её отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи — даже ночью светло, как днём: господа приходят смотреть на танцы. Как её все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: «Славься, прекрасная!»… А за морем у неё жених, благородный юноша — вот он сейчас ждёт, и его сердце разрывается от тревоги…
Как моё. Ну да.
— Одуванчик, — скажет, — царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зелёный берег, белый дворец на нём, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближённым евнухом, смотрителем спальных покоев, — как-то иначе, но похоже по смыслу. — Ты — мой самый лучший друг…
Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на тёмной стороне — десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!
Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на неё смотрел, и Подснежник на неё смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернётся сторицей.
Беркут позвал меня — сложно было сделать вид, что не подслушивал, а по делу мимо проходил.
— Одуванчик, — говорит, — вот что, — и сунул в рот ещё шарик смолы, хотя уже вполне осоловел. — Завтра собираемся, послезавтра с утра выезжаем. Оденешь свою Яблоню, причешешь, вот — серёжки, — и подал серьги, серебряные, с гранатами, дешёвенькие. — Она глупая и спесивая, Подснежника может и не послушать, а тебя послушает. Ты ей наври что-нибудь, чтобы не вздумала реветь или царапаться. Иди.
Я поклонился — нижайше. Взял прах с ног.
— Господин, можно мне поехать с тобой? Яблоня привыкла ко мне, она не станет плакать — а одна может и разреветься. У неё от слёз чернеет под глазами.
Подснежник ухмыльнулся:
— Позволь, господин. Мне одному тяжело будет присмотреть за такой оравой женщин. Вообще, наши дела хороши, а будут ещё лучше; будешь скупать новых женщин — подумай о паре евнухов помоложе. Ты знаешь, господин, я усерден, но уже немолод, а от Жаворонка мало толку — он уже совсем одурел от смолы, понимает лишь с третьего раза…
Беркут хмыкнул.
— Да, пусть едет. А насчёт новых я подумаю… Ну, иди же, Одуванчик, не стой, как каменный!
Я пошёл. С серёжками.
Яблоня обрадовалась, когда я дал ей эти цацки.
— Жаль, — сказала весело, — если дырочки зарастут. Они ещё пригодятся… А отчего Беркут проявляет такую несказанную щедрость?
— А оттого, — говорю, кажется, в раздражении из-за этого её девчоночьего восторга перед пустяком, — что послезавтра на рассвете тебя вместе с другими рабынями повезут в Данши-Вьи, на базар. Наш щедрый господин приказал страже чистить лошадей, повозки уже готовят.
Она превратилась в статую из мела, даже губы побелели. Схватила меня за руку:
— Одуванчик, нет! — и мне в ладонь воткнулась эта дурацкая серёжка, про которую она забыла.
— Да, — говорю. — И всё, что я могу для тебя сделать — это тебя сопровождать. Крылья у меня за это время так и не выросли.
Яблоня вцепилась в меня по-ребячьи, безнадёжно, что было сил, не плача, но судорожно дыша, почти всхлипывая:
— Как же так? — сказала еле слышно. — Ты меня отдашь? Мы расстанемся? И меня кто-нибудь… будет обнимать… как рабыню?
Я слушал и понимал, что не могу — расстаться, отдать, чтобы кто-нибудь… Я отстранил её, легонько, нерезко.
— Всё в руках Нут, — говорю, так спокойно, как смог. — Как лягут кости, так и будет.
У неё одна слеза перелилась через край и потекла через белую щёку. Тогда я подумал — мы проедем в часе-двух пути от Хуэйни-Аман. И если я совершенно ничего не сделаю, то не смогу дальше жить.
— Не надо, Яблоня, — сказал я тогда и вытер её щёку своим рукавом. — Слёзы не помогут рабыне, только развеселят её врагов. Улыбайся. Ты же царевна.
И она — улыбнулась.
Иерарх Святого Ордена долго не хотел благословить моё решение. Не одобрял. И вдобавок давил на моего отца, писал ему, что не одобряет. К старости он стал страшным занудой.