Картина меня будто загипнотизировала. Я не мог оторвать глаз от мастерски выписанных лиц и рук, позы казались вычурными, точно танец Нижинского. Теперь я разглядывал круглые медальоны, расположенные по периметру композиции: вот четыре всадника Апокалипсиса, вот Вавилонская блудница, вот Семь знамений.
– Удивительно похоже на Босха, – пробормотал я. – Тот же…
– А это и есть Босх, – сказала наставница.
Я поперхнулся. Молча повернулся к ней. Она явно не шутила.
– Вы представляете… – начал я.
– Не представляю, а знаю точную сумму, – перебила она. – Сестра…
– Господи! – вскрикнул я. – Да кто ж она такая, ваша сестра? Билл Гейтс? Клеопатра? Царица Савская?
– Анна Гринева, – ответила наставница.
Я застыл.
В моей голове точно включили свет, точно какой-то электрик наконец распутал провода, правильно соединил контакты и изящным жестом повернул рубильник. Кусочки мозаики соединились, головоломка сложилась тютелька в тютельку, путаница штрихов и пятен превратилась в морской пейзаж с чайками и белым парусом на горизонте.
Я закрыл лицо ладонями. Медленно опустился на корточки. Я дико устал за сегодня, выдался на редкость насыщенный день. Больше всего на свете мне хотелось остановить время, лечь на пол и забыть обо всем.
– Дмитрий, – тихо позвала она.
Я с трудом выпрямился, посмотрел на нее. Да, теперь я вспомнил лицо ее сестры – та же породистая уверенность черт, высокий лоб, крепкий, почти мужской подбородок.
– Как вас зовут? – устало спросил я.
– Ольга.
– Ну да, – усмехнулся, – как же еще. Княгиня…
У меня начала болеть голова, зверски и сразу – тягучая боль заполнила жаром череп, точно туда влили кипящий кисель. Господи, как же все отвратительно складывалось!
– Ольга, вы понимаете, – с трудом начал я, – так нельзя. Нельзя так, они же дети – и Зина, и дочь Сильвестрова, и мой сын. Как можно… Как можно пытаться сделать добро, даже спасти человека, людей таким образом? Даже самое, самое благородное на свете нельзя такой ценой… Нельзя.
Говорить было трудно, каждое слово отдавалось тугой болью в затылке. Ольга, чуть склонив голову, мрачно слушала меня.
– Чем вы лучше? – Я вдавил пальцы в виски, прикрыл глаза. – Чем вы лучше тех продажных попов? Или того же Сильвестрова? Какое это христианство, к чертовой матери? Украсть ребенка! Я был там, я видел – он чуть с ума не сошел. Ну как же можно так? Это ж такая боль, как можно такую боль человеку…
Я махнул рукой. Зачем я все это говорил? Почему? Наверное, от бессилия.
– Хорошо, я – атеист, агностик, пропащая душа! Но вы! – Я сделал к ней шаг. – У вас вон церковь своя! Иконы, свечи, лампады! Христос в натуральную величину! Гвоздями железными прибит… Как вы могли? Что бы он сказал? – Я ткнул пальцем в сторону алтаря. – Иисус!
Я почти орал, эхо ухало в непроглядной темени где-то наверху.
– Ведь он говорил не о любви к ближнему – каждый дурак может ближнего возлюбить, Христос призывал полюбить врага. Врага! Полюбить Сильвестрова! Да, тирана, да, диктатора! Полюбить и простить, не око за око, не зуб за зуб, а простить! Другую щеку подставить. А не бензоколонки взрывать.
Я выдохся, мокрая рубаха прилипла к спине. Мне казалось, что именно сейчас моя бедная голова взорвется и разлетится на мелкие кусочки по всей ее церкви.
– Вы правы. – Она произнесла тихо, посмотрела на деревянного Иисуса. – Все так. Но у меня нет другого выхода. Я должна ее спасти. Я должна остановить его, остановить террор. Остановить казни. Они эшафоты строят перед Кремлем. Эшафоты на Красной площади, понимаете? Сильвестров идет навстречу пожеланиям трудящихся, выполняет волю народа великой России. А народ жаждет крови предателей родины.
Она замолчала, точно обиделась. Я почувствовал себя виноватым.
– Эшафоты… Вы уверены? Что за средневековье… Откуда у вас вообще такая…
– У нас осведомители в ближайшем окружении Сильвестрова, – перебила она мое блеянье. – Казни начнутся послезавтра… Вернее, уже завтра.
Конец фразы повис в воздухе. Я не знал, что возразить, возражать было нечего. Поднял руку, посмотрел на часы. Три часа ночи.
– Да, поздно… – устало проговорила она. – Пошли. Дмитрий вас ждет.
48
Сын, мой сын. Встречу с ним я воображал себе сотни раз за последние дни, событие это рисовалось мне то аскетичным до карикатурной брутальности – строгий взгляд глаза в глаза, угловатое мужественное рукопожатие: здравствуй, сын! – рад тебя видеть, отец; то сентиментальным, как мутное кино с участием черно-белой Марлен Дитрих – драматичные жесты, порывистые объятия, мужские слезы, скупые, разумеется. Одно было неизменным – сын всегда оставался тем мальчишкой с курортной фотографии, моим нежным и невинным двойником, наивным и беззащитным подростком.
Мы с Ольгой вышли из церкви. Ночь сгустилась, звезд не было, удушливо пахло прелыми розами. Прошли через сад, вошли в особняк. В конце коридора Ольга остановилась перед дверью.
– Ну вот, – тихо сказала она. – Дальше вы сами.
Я рассеянно кивнул, что-то пробормотал. Она ушла, я остался перед дверью. Негромко постучал.