То, что ночью казалось ему загадочно-красивым, днем выглядело совершенно иначе. Ночью, издалека, огни комбайнов напоминали о блуждающих в море кораблях, днем же уборочные агрегаты были отчетливо видны, их оказалось не так уж много, и не понять было, откуда создавалось такое обилие огней в ночном поле. Хотя своя красота имелась и в дневной работе комбайнов. Она была скромнее, будничней, но — была, и Константин Павлович, едва поспевая за Танькой, мало-помалу пригляделся и в какой-то момент забыл обо всем, что существовало в свете, кроме этого огромного созревшего хлебного поля. Оглядываясь, старый художник про себя подивился величине страны, и маленькой, немыслимо далекой показалась ему отсюда привычная Москва. Нет, не о Москве здесь думалось, совсем не о ней.
Танька в простеньком будничном платье и стоптанных туфлишках резво бежала по свежей, казалось, еще сохранившей гуденье спелых колосьев стерне, подхватывала сползавшую с плеч косынку и, оглядываясь, радостными, смеющимися глазами звала попутчика поторопиться, удивлялась его медлительности, укоряла, что приходится ждать. Здесь, в поле, она тоже становилась другой. Константин Павлович, неся под мышкой надоевшую куртку, утирал зажатым в кулаке беретом воспаленные виски и смотрел, запоминал, дышал. Сухой пшеничный ветер оседал на губах чуть заметной полынной горечью и стягивал потную кожу. Комбайны, захлебываясь от обилия, резали и резали такую плотную стенку хлебов, что на сильные, туго кланявшиеся под ветром колосья можно было лечь и качаться, как на морской волне. И не было конца сухо шелестящим янтарным волнам, они возникали издалека, накатывались оттуда, где голубизна знойного неба постепенно переходила в тусклый померанцевый цвет старого золота.
Танька вела своего попутчика в дальний загон, где стоял усталый комбайн и на толстых валках сидели люди и обедали. Она намного опередила Константина Павловича, и когда он, уставший, задыхающийся от жары и пыльного запаха тяжелого спелого зерна, подошел, то люди из уважения перестали есть и сдержанно, ожидая чего-то, поздоровались. Неловко было всем — и обедавшим, и Константину Павловичу, только одна Танька темными счастливыми глазами оглядывала всех, словно еле дотянувшийся до места привала старый художник был ее собственным изобретением.
Среди обедавших Константин Павлович узнал крепенького Митюшку и однорукого Серьгу, который привез комбайнерам обед и по случаю закусывал с ними. Сидели еще какие-то незнакомые, все как один черные от полевого загара люди, и от их выжидающего молчания художнику было не по себе. Впрочем, продолжалось это недолго. Танька, нагнувшись к дружелюбно смотревшему на художника Митюшке, что-то проговорила, указывая на себя и Константина Павловича, потом сделала страшные глаза, вырвала у него ложку, бросила и потащила самого к стоявшему рядом громоздкому агрегату. Митюшка, снисходительно улыбаясь, покорился.
Танька на ходу заговорщически подмигнула ничего не понимавшему Константину Павловичу, потащила с собой и его.
— Пойдемте, пойдемте, ну их! — Она взяла его за руку столь решительно, что он едва успел кивнуть обедавшим на прощанье. — Я сейчас вас прокачу. Не верите? На тракторе. Честное слово.
Она погнала Митюшку на комбайн, к штурвалу, а сама взобралась и уселась на широкое, похожее на громадный лепесток металлическое сиденье трактора.
— Лезьте сюда, — подгоняла она задерганного художника. — Ну, чего же вы? О господи! Да хватайтесь вот за это, так… Ногой теперь сюда. Ну и все! Эх, вы…
На этой чумазой, горячей под солнцем машине Константин Павлович почувствовал себя неуверенно. «Колеса эти, — думал он, озираясь. — Да и держаться, признаться…»
Танька оглянулась, Митюшка с комбайна помахал ей рукой. Не успел Константин Павлович устроиться, как трактор застрелял, загрохотал и вдруг, к ужасу его, дернулся, и страшные колеса по сторонам, чуть не задевая брюки, начали поворачиваться, пронося мимо вырванные комья и стебли стерни.
Испуганный художник взглянул на Таньку, — лицо ее сверкало восторгом. Она что-то кричала ему, показывая в ослепительной улыбке зубы, — он ничего не мог разобрать.
Так они сделали большой круг и остановились недалеко от того места, где обедали комбайнеры. Обед уже кончился, и Серьга успел запрячь. Оглохший, совсем потерявший голову Константин Павлович недоуменно оглядывался во внезапно наступившей тишине.
— Ну что, правда здорово? — тормошила его восхищенная Танька. — И вы заметили — я все сама: и завела, и завернула, и выключила? А? Ну, слезайте, слезайте, чего стоять!
Пока Константин Павлович растерянно топтался и приходил в себя, Танька подбежала к спускавшемуся с комбайна Митюшке и, радостно подпрыгивая на одном месте, ждала, пока он сойдет, и что-то говорила, говорила. Константин Павлович, чувствуя непривычное головокружение, бесцельно отряхивал рукав.
Соскочив на землю, Митюшка незаметно оглянулся и притянул счастливую Таньку, поцеловал.
— Ты, дурной! — звонко удивилась она, высвобождаясь, и быстро оглянулась на художника.