Читаем Короткометражные чувства полностью

— На каком еще рынке, придурок, на каком рынке? Ты что, не видишь? — на «видишь» Янка сорвала голос.

— На Гнидном. Разведение гнид, между прочим, очень прибыльное дело, хотя и кропотливое. Весь мир теперь разводит гнид, ты разве не знала? — делано-искренне удивился Снегоf.

— Знала, но вот чтоб так… Когда копошатся… Ползают по тебе… в тебе… — зашипела Янка. — Да вытащи же меня отсюда, пока не сдохла! Они же кровь пьют, с-с-с-суки! Кро-о-овь…

— Я работаю по контракту. Я не имею права, — развел руками Снегов.

— Ш-ш-што? Да пош-ш-шел ты… — зашипела было Янка, но осеклась: огромная гнидная лавина, похожая на саван, уже сползала на нее.

И тут нашей истории пришел бы самый настоящий конец, кабы не Дерьмовочка. Что она сделала, остается до сих пор неясным (тайна искусства, хм), но то, что Летняя обнаружила себя на пятачке у той самой церкви, где, сидя на скамейке, держала в руках Миллера и Miller, а часы ее показывали четыре, сомнению не подлежало.


Захлопнув книгу и выбросив в урну бутылку, она уходила все дальше от места, где так и не выпал снег ее настоящей — красивой и уродливой, нежной и жестокой — но в том-то и дело, что всамделишной и нисколько не смешной любви: и это не было ни плохо, ни хорошо.

Тепло

А потом я на все плюнула и поехала к деду. Дед у меня лесник и живет в лесу. Ему семьдесят с бородой, но он держится, и я слегка завидую его утренней бодрости.

— Дед, — сказала я, морщась от нахального солнечного зайца, прыгающего по моему носу, — слушай, дед. Ты меня ночью отпустишь одну на реку?

— А чего, иди, — говорит дед. — Места тихие, людей нет, волков тоже. А чего это вдруг?

— Хочу, — потягиваюсь я, нащупывая джинсы.

— Альму возьми и ружье. Стрелять можешь?

— Дед, ну разряд же…

— Ладно. Тебе на работу?

— Не надо, — улыбаюсь я.

— Как так?

— А так. Уволилась.

— Да ну! — присвистнул дед. — Давно?

— Да позавчера с утра.

— Понял, — дед почесал за ухом. — А жить на что будешь?

— А на что Бог пошлет, — смеюсь я, впрыгивая в сандалии. — Значит, отпустишь?

— Отпущу, только ты аккуратно, смотри!

— Ага, — смотрю я.


Мы идем с Альмой по узкой тропке: сосновый воздух убаюкивает и поначалу обескураживает. Альма — гремучая смесь волка с овчаркой — пьет воду из ямки, а потом лижет мне ладонь шершавым своим языком: с ней не страшно. Мы идем еще с полчаса, а потом оказываемся у реки. Я с облегчением избавляюсь от палатки и наклоняюсь к прозрачной глади, и лицо мое кажется мне там,в глади этой — настоящим. Однако зашоренный мозг тут же выдает любимую вариацию из репертуара бывшей-почти-свекрови: «Лицо хозяйки дома — это унитаз!» Я хмурюсь, хохочу, отмахиваюсь: «Молчи, грусть, молчи!» Лицо бывшей-почти-свекрови и вправду напоминало столь необходимый человечеству предмет: вместо ухода за кожей она ухаживала за унитазом, и я удивлялась, как тот не протерся до дыр…

Я встаю, поднимая руки к Солнцу: оно входит в меня подобно вхождению любимой плоти в плоть собственную, и я не выдерживаю — падаю, растягиваюсь, мурлычу. «Как жаль, если Солнце взорвет когда-нибудь само себя…» — думаю, но мысль ускользает, ускользает, ускользает… Альма тяжело дышит: жарко. Она бредет в тень, высунув язык.

Я собираю то, что собирают обычно для костра, и когда добра этого оказывается достаточно, чтобы просидеть ночь, ставлю палатку: сегодня я принадлежу самой себе — не больше, но и не меньше.


Откуда ни возьмись, появляется дед:

— Ну, ты как?

— Нормально. А ты что, за мной следить будешь? — слабо рычу.

— Не буду, не буду, — дед смотрит по сторонам. — Палатку-то укрепила?

— Укрепила, укрепила. Дай расслабиться в кой-то веки…

— Да успеешь еще. Я вот тебе наливки своей принес, а то вдруг холодно ночью, — дед протягивает мне темную поллитровую бутыль, засемьюпечатанную огромной пластилиновой пробкой. — Эта у меня пять лет стояла. Ну, я пошел…

— Спасибо, дед, — киваю растроганно.

Дед ничего не говорит и уходит, шаркая ногами. Я раздеваюсь и прыгаю в воду. Я знаю, что так хорошо мне не было лет сто.

Кузнечики… Стрекочут, черти. Почти романтика. Дед говорил, что в древности июнь называли «изок» — «кузнечик», а старинное «червень» дали июню из-за червяков — червенцев, из которых добывали багряную краску. А мне этих червей всегда жалко было…

Дед много знает. Помню, в детстве он рассказывал (пугал!) о Семицкой неделе — той, что на седьмую после Пасхи идет: «русальной». Я вся дрожала от страшных его историй и потом долго не могла заснуть: «В Семицкую, — крутя ус, вещал дед, — покойники без пристанища бродят, о старой своей жизни вспоминают. Добрые люди, жалеючи, на их могилы приходят, разговаривают. „Задушные поминки“ справляют. А к кому не приходят живые, те часто из могил встают, с русалками дерутся, ссорятся. А русалки — хитрые! — за это живым мстят».

Через много лет я прочитала об этом в «Славянской мифологии», слово в слово, но ничего не почувствовала и поняла, что понемногу костенею.


Сумерки. Разводя костер, я смотрю, как Солнце заходит за воду, и, жертвуя 90 x 60 x 90, уплетаю макароны с тушенкой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже