— Ты, Достоевский, жизни не нюхал. Вон у меня знаешь, как было? — мужик снова погладил бороду. — Отец и пил как зверь, и бил как зверь. Маменьку в гроб загнал раньше времени. Потом его крестьяне подушкой задушили, когда в экипаже…
— Постой, какие крестьяне, какой экипаж? — не понял Федя.
— Да не перебивай! Подушкой, говорю, отца задушили. Братья спились. Оба. Варька двинулась от жадности: жилец из ее же дома сестрицу мою и укокошил… — сказав это, мужик неожиданно странно задергался и стал сам не свой.
— Эй, Михалыч, ты чего, Михалыч, ты ч"e-о-о?
Мужик свалился на землю; не сразу распознав эпилепсию, Федя все же успел протолкнуть в рот незнакомца ручку перочинного ножа.
Через какое-то время пены не стало, и вообще немного отпустило. Потерев виски, Федя медленно, почти по слогам, произнес:
— Ты… Вы… Что… на самом… на самом деле… ну… Федор Михайлович? Ну… так сказать… Достоевский?
— Ну, Достоевский, — пожал плечами мужик.
— Да как же так? Он же давно умер, умер, умер!!
— …умер? Нет, не похоже, — сказал наклонившийся над молодым мужчиной человек. — Пьяный просто. Они живучие, сколько ни влей — все нипочем!
— А не замерзнет? — засомневался женский голос.
— Да нет, ночи-то пока не холодные, проспится, завтра похмелится — и будет как огурчик.
— Ой, а я столько огурцов на зиму засолила, объеденье… Угостить вас, Федор Михайлович?
Утром в Филёвском парке обнаружили труп Федора Достоевского. Во внутреннем кармане его пиджака был найден паспорт, ключи от квартиры, двадцать шесть рублей мелочью, а также репринтное издание второго тома «Идиота».
Город-синкопа
Есть люди, которые сдают квартиры, и те, которые снимают. Алевтина снимала. Ее скворечня размещалась в Саккале, в Старом городе. Когда-то, много лет подряд, она приезжала сюда с бывшим, а потом с подругой. Последний раз они останавливались в «Реджине» — уютном и удивительно зеленом для Хургады отеле, находящемся аккурат против вездесущего Macdonalds'a, дотянувшего-таки свои щупальца и до сумасшедшего арабского мира. Тогда, в прошлой жизни, Саккала была для Алевтины одной сплошной улицей-базаром: ароматические масла, сувениры из чего только можно, кальяны, «арафатки», шикарная — на любой карман и вкус — ювелирка, предлагаемая чересчур темпераментными торговцами, обижающихся на «арабов» и требующих к себе гордого «египтяне», — все было в диковинку, все не как в Симфе, который хоть и Крым, а без моря… Здесь же — Красное: удивляющее, самое чистое, с миллионами пестрых рыб и радужными кораллами! Туда, в эту самую чистоту, и сбегала Алевтина от синкопированного ритма Саккалы: ах, если б она знала, ЧТО есть сие, то непременно назвала бы Хургаду городом-синкопой! Но музыке и другим искусствам дива не училась, а если чему и «да», то весьма неважно: еле школу окончила. Точные науки не давались (да и не упиралась особо), а к гуманитарным особого рвения Алевтина никогда не испытывала: история казалась мертвой, литература — нудной… Наверное, только английский помог ей выплыть и поступить на иняз, который в полноги она все же умудрилась закончить, едва не вылетев за непосещение, выскочив на пятом за Бориса — некоего предпринимателя, канонически «снявшего» ее, слегка подшофе, душным летним вечером: они с подругой курили и громко, слишком громко смеялись — этот-то ее заливистый смех и сделал свое — ни белое, ни черное — дело. Странным образом их постельные встречи переросли в то, что принято называть «чем-то большим», и вскоре они, к удивлению Бориса, окольцевались.
Как замедленную съемку, прокручивала Алевтина теперь кадры из прошлой жизни: единственное, по ком скучала она в стране фараонов и пирамид, так это по дочери, оставленной с богом у тещи Бориса — тонкогубой говорливой хохлушки, да по комфорту, к которому успела привыкнуть за пять лет хождений по деньгам под фамилией Хотиненко: в Симфе она никогда нигде не работала и раньше одиннадцати вставала редко.
«Куда ты хочешь поехать?» — спросил ее
Первый раз они полетели в Хургаду в октябре 99-го. Пальмы из окна автобуса, который вез их в отель квартала Дахар, отличались от ялтинских размерами и… самой