…Sibelius шел чуть больше пяти часов, а когда притормозил и отдышался, время сразу, само по себе, отстало от нашего на час. Я перевел стрелки, выдохнул Россию и подумал, что всегда отставал от нее
и продолжаю делать это до сих пор. Что не поспеть. Не угнаться. За ней не угнаться. И все же номер телефона уже жег руку через плотную кожу записной книжки. Номер, по которому ну никак нельзя было звонить. И не звонить — тоже. Никак нельзя. МНЕ С НЕЙ НЕЛЬЗЯ ВСЁ. Эта мысль залепила мне такую болезненную пощечину, что даже морской воздух — чистый, чужой, уже совсем не такой, как в Питере — я ощутил, только когда оказался в центре Хельсинки, на Маннергейминтие (как она запоминает эти длинноты, а?), пройдя туда от Привокзальной площади. Должно быть, где-то неподалеку стучало и ее сердце, и — кто знает? — наш пульс бился об эту чертову жизнь равномерно. «Без хроматизмов», — сказала бы она, однако промолчала: она совершенно гениально умела молчать, со вкусом и знанием дела, и это ее молчание никогда не скатывалось в пустоту. Оно было очень наполненным! Разноцветным! Оно… Наверное, это и называется «слепая любовь», да? Иногда я не узнавал себя: из «умеренного циника» превратиться в глупого щенка? Даже не в щенка — в теленка.Я поднял воротник: центр города, со всех сторон открытый морю, продувался ветром. Основательно так — финские «минус три» показались ледяной русской десяточкой. Я попытался закутаться в шарф, зашел в первый попавшийся бар (хорошая водка!), раскрыл путеводитель: «Шведский король Густав Ваза основал Хельсинки в 1550 году…» — и тут же закрыл. Нет, я не хотел никаких дат, их и так оказалось слишком много в прошлом веке: целых две — ДО и ПОСЛЕ. Нее,
разумеется. По мере же того, как я пил (а пил я немного, только чтобы согреться, — не мог же я напиться в городе, где жила теперь она, пусть даже и с Тууленсуу), я все больше думал о Гольфстриме. Да, о Гольфстриме: какого черта так холодно, если здесь теплое течение? Или, может, я один мерзну? Точно.Я мерзну
один.Выйдя из бара, я стал разглядывать прохожих: никто не казался продрогшим. Нет! На всех были яркие куртки — сиреневые, красные, оранжевые, лимонные, голубые. Многие улыбались, но женщины, несмотря на улыбки, не были красивы. Как она…
(Как она?! Как она там? Как она тут?!) Куда им до нее! Что все они знали о ней? «17000 человек говорят на саамском языке. Это язык коренного населения Лапландии. А на шведском и финском…» — я снова закрыл путеводитель. А потом глаза. И представил Лапландию. И Снежную Королеву, укравшую у меня ее: перенесшую на огромных белых санях из моей страны — в чужую. По небу. И мне почудилось, будто она — тот самый Кай из сказки, живущий в холодном неведении в замке. Вот она складывает из льдинок свою ВЕЧНОСТЬ. Вот рассказывает что-то Снежной Королеве, а та снисходительно кивает и улыбается. Да она просто воровка, эта королева! Ее нужно срочно растопить на солнце! Слезами на солнце, да-да! Где взять столько солнца? И столько слез? Ни того, ни другого попросту не существует в природе: все белое, белое, белое! Белое. Ледяное: я сжал кулаки — интересно, этот вот Тууленсуу говорит на саамском или все-таки на менее экзотичном? Учит ли она финский или довольствуется английским? Часто ли слушает Сибелиуса в исполнении этого… м-м… скрипача?«Да, похоже, жизнь — самая мыльная из всех опер. Резонно?» — спросил я сам себя. «Нет», — ответил внутренний голос, который я уже и не пытался онемечить, а потому вспомнилось вот что: «Don't trouble trouble until trouble troubles you, it only doubles trouble and troubles othes too».[26]
Поговорка времен Литинститута. Ее времен.
…и очень захотелось поговорить. Я набрал в легкие воздух и подошел к таксофону (до отеля-таки не дотянул). И набрал. Ее набрал.
Гудки гулкие, тягучие. Как ветер морской — и холодные. Как Балтика. Трубку долго не брали. Слишком долго. А потом резкий женский голос прозвучал одними гласными. Как будто выругался. И в то же время пропел. Ошибка? Я набрал еще: то же самое. Я думал, что подойдет этот самый Тууленсуу, и был уже готов сбросить. Но кто эта женщина? Его мать? Сестра? Домработница? Лишь потом я догадался, что молчал в ухо самой Снежной Королевы.
Я повесил трубку, выпил в баре еще сто пятьдесят (очень хорошая водка!) и поехал в отель, где долго лежал в кровати, не шевелясь. Сказать по правде, впервые в жизни мне было еще хуже, чем два года назад: тогда умер мой лабрадор. Шикарный пес. От рака печени. Умнейший пес. Выл ночи напролет. Такая легкая эвтаназия…
Мне не хотелось жить после той больницы.Лежа в финском отеле, я будто стал им:
обреченным животным. Рак души — всегда летальность: бессмысленное существование белкового тела. Которое, хоть и может быть просто телом, все же не имеет на то права. Не имеет! И все. Баста. Я знаю, о чем говорю.