Я резко повернулся и стал трясти ее
за плечи: «Милая, милая, девочка, девочка, глупая, глупая…» — она не отстранялась, только с каким-то неподдельным ужасом смотрела на меня во все глаза. Глазами Франсуазы Саган: я точно знал — она потом решит записать… сделать мою любовь сюжетом. Наверное, у нее в голове вертелась уже первая фраза. Или вторая. Тот или иной оборот. Вариант формы. Или ее отсутствия. Она талантлива! Мне всегда нравилось, как она пишет. Несмотря на мое к ней отношение. Она востребованна! Просто так в магазинах книги на уровне глаз не ставят… Редкое сочетание дара и везения. И какая-то собачья тоска во взгляде — на миг, но я разглядел. Быть может, если пишешь, нельзя быть счастливым? Не хотелось в это верить. Все лучшее в искусстве, созданное из страдания, не умаляет и счастья. В литературе. В музыке. Да где угодно. А она тем временем отстранилась и, опустив голову, быстро-быстро так заговорила: «Ты меня прости. Правда, прости. Не нужно было никуда идти. Это от моего эгоизма. Я подумала — а почему нет? И все. Свежие русские сплетни… Дура. Я всегда так мало о тебе думала… Но я действительно здесь счастлива. От самого воздуха. От ветра. Белки на руки прыгают. Удивительно! Сеппо… — она осеклась, а потом продолжила: — Я никогда не любила Москву. Грязный город с чудовищной энергетикой. Озлобленную толпу в метро. Понимаешь? Ты вырос в Питере, ты хотел себе что-то доказать… Хотя я бы никогда не уехала из Питера — ничего он не депрессивен! И ты доказал. Приехал в столицу, поступил в Лит с первого раза. Не то что я… У тебя теперь своя квартира — в России это непросто. А ты смог. У тебя бизнес. Печатаешься. Это ничего, что редко… Тебе удается совмещать противоположности… несовместимости… — она развела руками. — А я родилась в Москве. Ро-ди-лась, и все. Я ее не выбирала. Однокоренная москвичка, — она усмехнулась. — И мне не нужно там было ничего добиваться. Только в буквах. А я хотела чего-то… Еще. Кроме букв. Глубокого… Уехать в другую страну и… скучать по друзьям, наверное. Родителям. Приезжать иногда. Быть иностранкой, в общем. Глупо? Но мне нужно это мучение… необходимо… для текстов. Просто „выше“ Москвы в России ничего нет, а мне так хотелось прыгнуть… туда, дальше… За горизонт… Понимаешь? И я прыгнула… в любовь. Как в море». Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!Я знал, что больше никогда. Никогда. Ниикаагдааа! — боже, сколько гласных подряд! — не увижу ее.
Вернувшись в Москву, я поставил Концерт Яна Сибелиуса для скрипки с оркестром — кажется, ре-минор, точно не помню. Помню только, солировал Сеппо Тууленсуу. Диск подарила мне она
— там, на кладбище Хиетаниеми, где мертвые так и не захотели встать из своих могил, чтобы перевернуть этот мирок. В котором так мало красоты. И счастья. А чуда не бывает. Или если только ждать его очень долго.Невозможно описать эту музыку: видит бог, она прекрасна. Как она.
Чтобы что-то понять в любви, надо услышать Сибелиуса. И подойти к его памятнику. В том, ее, городе, правда-правда! Быть может, финский скрипач знал об этом.Дослушав диск, я вынул его из центра и разломил на три неровные части: должно быть, Сибелиус понял бы меня. Должно быть.
В общем, со мной такое нечасто! Я висел на поручне и пытался читать: что-то не напрягающее, не ее,
какой-никакой Акунин (Павича забыл дома) — просто чтоб отгородиться от мира, в котором пролы всех стран продолжали и продолжали соединяться в плотные ряды, даруя мне незабвенное «чувство локтя». Пришлось купить в подземном киоске наименьшее из зол: «Белый бульдог» оказался самым пристойным чтивом среди моря… хорошо, что я не помню этих фамилий… хорошо, что не знаю… Потом все равно, где-то на четвертой странице, стало скучно: я осмотрелся. Рядом стояла Та, про которую… короче, породистая такая Та — я пригляделся, а она быстро отвернулась — с глазами Франсуазы Саган. «Если отменить встречу… перенести… — счетчик заработал с бешеной скоростью. — Куда она едет? Что знает про Хельсинки? Счастлива ли здесь? Наверняка не замужем… Но не может, чтоб у нее никого не было… Так не бывает! Или бывает? Что я теряю, в конце концов? Сколько можно?..» — так я впервые предал ее.
Та стояла в какой-то неудобной позиции — третьей? первой? черт ее знает, — выставив
левую стопу перпендикулярно правой. Очень прямая спина. Балерина? Я разглядел спину уже на «Пушкинской», когда пролы, заполонившие собой все пространство вагона, наконец-то немного рассосались.