— Потому, — Скилдин подался вперед, — что моего относительного будущего семнадцать лет назад еще не существовало. Я не мог закинуть отражение туда, где пока еще ничего не было.
Стайнберг опрокинул в рот содержимое своего бокала. Подождал, пока усвоится. В глазах сквозь страх пробился легкий блеск — этакая бравада висельника: “А, терять нечего, помирать — так с музыкой!” Скилдин понял его правильно:
— Никакое я не отражение. Само собой, раз не отражение, то и не помирал. Померло как раз мое отражение. Я его сам и застрелил. Потому на пушке и остались мои отпечатки пальцев. Конечно, я тебе скажу, ощущения — ниже среднего, как в себя стреляешь, только что не больно.
— И зачем? — спросил Стайнберг. — Нет, зачем?!
Скилдин деловито пополнил бокалы — свой и Стайнберга, потому что убитый горем Моравлин пить не стал.
— Да надоело мне все, — охотно пояснил Скилдин. — Решил на Венеру смотаться. И смотался.
Моравлин, будто его включили, выпил свой коньяк, налил еще, выпил, наполнил бокал в третий раз.
— Эге, погоди! — тормознул его Скилдин. — Мы здесь не напиваться собрались, а задушевно поговорить. Давай уж обстоятельно. Или у тебя беда?
— У него сын недавно чуть не погиб. Тоже корректировщик, — пояснил Стайнберг.
— Знаю, — Скилдин кивнул. — И сына его знаю. Хороший парень. Ну так ведь он же не погиб? Чего тогда расстраиваться?
Моравлин почувствовал, что хмелеет. Плохо хмелеет — тяжело, когда хочется обвинять весь белый свет, лезть в драку, когда все равно, ты набьешь морду, или тебе. Порой второе даже желательней.
— Чего расстраиваться? — переспросил он. — Ну вот ты — исчез, бросил родных, друзей. И в голову не пришло, что им может быть горестно без тебя. У тебя свои планы, только о них помнишь. Вот я и думаю — в какой момент мой сын просто забудет про мое существование, про свою мать, сестру?
Скилдин на него смотрел, как на идиота:
— Слушай, Вань, ты когда его делал, думал, для себя стараешься? Думал, он всю жизнь с тобой будет? Дети рождаются, чтоб вырасти, уйти и навсегда про тебя забыть. А ты чего хотел? Или это вариации на тему желанного бессмертия — хочешь жить вечно, не в себе, так в сыне? Потому и мешаешь ему жить?
— Вот когда у тебя будут дети, тогда и поговорим, — с легким высокомерием сказал Моравлин.
— Я, к твоему сведению, женат, и детей у меня — шестеро, — откликнулся Скилдин. — Так что можешь говорить прямо сейчас.
Моравлин открыл было рот, чтоб срезать Скилдина ехидной репликой, но Стайнберг, которому вовсе не улыбалось стать свидетелем поединка прогнозиста с реал-тайм корректировщиком, перепалку прервал:
— Тихо! Нашли, чем мериться. Олег, я все понял, кроме одного — как ты ухитрился семнадцать лет не попадаться нам на глаза?
— А я имя сменил. Я теперь Родион Олегович Стрельцов.
Стайнберг ошалело посмотрел на Моравлина. Скилдин-Стрельцов ухмылялся.
— Теперь я понял, почему нашу колонию на Венере назвали Ольговой Землей, — пробормотал Стайнберг.
— Ну да. А многие знают, что меня на самом деле Олегом зовут. А что ваши сканеры меня не брали… На самом деле брали. Я просто всюду поставил себе допуск по высшей категории. На всякий случай. Так что они меня видят, но игнорируют.
Стайнберг посмотрел на Моравлина:
— Это разве четвертая ступень?
За Моравлина ответил словоохотливый Скилдин. И сказал такое, что Стайнберг не поверил своим ушам.
— Чего-чего? — переспросил он.
— Двенадцатая, говорю, — повторил Скилдин. — У меня двенадцатая ступень. Вы про такое даже думать боитесь.
Моравлин и Стайнберг молчали. Скилдин откинулся на спинку стула, понюхал бокал, но пить не стал. Наверное, решил, что свою корректировщицкую норму уже принял.