Кашин и без того был бел, как бумага, но тут, показалось Алимпиеву, он стал еще бледнее.
— Нельзя! — крикнул Алимпиев. — В канал не войти! Понятно вам?
Даже губы побелели у Кашина. Алимпиев с яростью глядел на врача, перепуганного, бесконечно несчастного.
На трапе его настигла волна, ко лбу прилипли мелкие завитки волос, с намокшего брезентового плаща падала беззвучная капель.
— Ступайте к больной! Не стойте тут! — В эту минуту Алимпиев презирал его. До чего отвратительна слабость! Какого черта он стоит и молчит? Лучше бы обиделся, заорал, выругался в ответ. Ведь он же не виноват.
И тотчас гнев Алимпиева утих. Вид Кашина яснее всяких слов говорил, что положение Изабеллы опасно, очень опасно.
— Простите меня, — сказал Алимпиев. Он нагнал врача и схватил его за плечо, за холодный, покоробившийся брезент. Волна, фонтаном взвившаяся над мостиком, обдала их обоих.
Кашин махнул рукой и стал спускаться, зябко сутулясь. Ему, бедняге, тоже худо. Да, он не виноват, такие операции делают только на берегу. А капитан тоже не бог! Штормит, девять баллов. Сулят ураган. Все равно и при девяти баллах, даже при восьми суда не входят в порт, штормуют в открытом море.
Алимпиев влетел в штурманскую. Там стоял, склонившись над картой, старпом Рауд.
— Вы слышали? — спросил Алимпиев, и Рауд сосредоточенно кивнул, не оборачиваясь, не выпуская линейки и карандаша.
— Ветер сюда, — сказал он, аккуратно провел черту, нарисовал наконечник стрелы.
Капитан встал рядом. Хладнокровие Рауда действует благотворно.
На карте Южнобалтийск — скопление серых квадратиков возле бухты, похожей на колбу в разрезе. Горлышко колбы — морской канал, полоска воды в насыпных валах, поросших густой зеленью, где привольно всякой водяной птице. Оно узкое, это горлышко, в том-то и беда. Вокруг мелководье, другого пути нет. А стрелка, нанесенная Раудом, предупреждает — ветер сегодня нехороший, враждебный. Ударит в правый борт и в корму и не только оттащит в сторону, не даст войти в канал, но еще толкнет на прибрежные рифы.
— Самым полным, — сказал Рауд.
— Иначе никак…
Совсем немного слов требуется им, Рауду и Алимпиеву. Да, самым полным ходом, мощными рывками, только так надо рубить тугую силу ветра и течения. Впрочем, до входа в канал еще шестьдесят миль, пока идешь, обстановка может измениться. Повернет ветер. Или, чего доброго, оправдаются опасения богов погоды и задует ураган.
Вскоре необходимость, вставшая перед капитаном, перед Раудом, стала необходимостью для всего экипажа, неоспоримой и непреложной.
Случилось так, что Лавада узнал об этом в числе последних.
Замкнувшись в своей каюте, он несколько раз принимался составлять докладную или рапорт, как он — поклонник воинского порядка — про себя любил именовать свои бумаги, адресованные начальству.
У него предовольно было формулировок — строгих, выверенных, испытанных — для характеристики Папоркова, для оценки поведения капитана Алимпиева. Если бы там, в пароходстве, сидел на прежнем месте Красухин, старый корешок, Лаваде не пришлось бы комкать и швырять в корзину недописанные, перечеркнутые листки. Все было бы проще тогда…
Лавада трудился до позднего вечера, так и не продвинувшись дальше первых, вступительных фраз. Обругав непогоду, нагонявшую, как всегда, необычайную сонливость, он собрался было лечь, но тут задребезжал телефон.
— Есть одно дело, Федор Андреевич, — сказал Алимпиев. — Без вас не хотелось бы…
То, что узнал Лавада минуты три спустя, в холодной рубке, исхлестанной морем, отрезало как ножом то, чем он был занят до сих пор.
Стараясь сдержать волнение, Лавада спросил, насколько серьезно положение больной, и капитан ответил не отрывая взгляда от огней берега, звездившихся впереди:
— Вопрос жизни.
— Ясно, — сказал Лавада.
Как ни привык Лавада сдерживать свои личные чувства — они для него нечто вроде дьявола-искусителя, — он произнес это свое «ясно» надтреснуто-тихо. У него вдруг не хватило голоса.
Первым его побуждением было пойти к Зяблику, положить руку на ее лоб, поговорить с ней, понянчить, как когда-то в годы ее детства. Но что-то опять властно помешало ему. На этот раз уже не самолюбие, а скорее стыд, смутное чувство вины.
Лавада не ушел с мостика. Он встал в сторонке, чтобы не мешать.
На стекло рубки на миг горящей веточкой легла молния, погасив огни берега, невидимого, но уже близкого. Заливаемые потоками воды, они качаются, чертят по стеклу, чертят, не оставляя следа. Из них два огонька обозначают вход в канал, страшно узкий, вечно пропадающий за пеленой дождя. Крохотный интервал между двумя светящимися точками, кусочек тьмы, ворота спасения.
Нос «Воронежа» нацелен совсем не туда, гораздо правее. Двигаться в канал по прямой нечего и думать. Лавада понимает, расчет капитана включает величину сноса. Две силы — двигатели «Воронежа», действующие сейчас на полную мощность, и ветер, упершийся в правый борт и в корму, — должны подвести судно к самому входу. К порогу желанного и почти немыслимого мира тишины, где нет шторма, нет смертельной тревоги.