Ошибки быть не должно, это тоже понятно Лаваде. Ошибка — гибель. Если ветер и волны отнесут судно дальше, повторить попытку не удастся. Там, в тесном пространстве среди каменных банок, «Воронежу» не развернуться, он окажется в ловушке, станет жертвой рифов и шторма.
Алимпиев не видит Лаваду. В поле зрения капитана черная стрелка на белом квадрате — указатель положения руля, укрепленный над стеклом рубки. И цепочка огней впереди, с разрывом, куда должен втиснуться «Воронеж».
Спиной ощущает Алимпиев, как стремительно повинуется команде рулевой Черныш. Трезвонит машинный телеграф. Сейчас всё на пределе — и мышцы людей, и дизельное сердце судна.
Не только море, не только ветер противоборствуют «Воронежу». Наступил момент, когда сопротивляется само время. Когда короткие слова приказа рулевому кажутся громоздкими, длинными. Когда пределы времени хочется раздвинуть, сломать.
— Шестой причал, — слышит Алимпиев. — Швартуйтесь левым бортом.
Читать депешу некогда, Боря прокричал ее чуть ли не в самое ухо. Лишь на долю секунды возникает фигура Бори. Он смотрит на капитана без улыбки, с надеждой, глубоко запавшими глазами. Что-то новое в Борьке, более взрослое, что ли…
Легко сказать, швартуйтесь! До него еще надо добраться, до шестого причала!
И все-таки есть что-то обнадеживающее в этой ответной депеше, как будто там, на суше, не сомневаются в победе «Воронежа».
Лавады уже нет в рубке. Алимпиев осознает это внезапно, хотя Лавада, должно быть, вышел очень тихо, каблуки его не щелкали, как бывало прежде.
У постели Зяблика дежурит эскулап Кашин. При появлении Лавады он выпрямился, вздохнул и ничего не сказал. На койке, в ногах у больной, сидела Ксюша и тихонько скулила. Лавада цыкнул на нее и подошел ближе.
Больная лежала с закрытыми глазами, лицо ее было покрыто неровной краснотой. На Лаваду пахнуло жаром.
— Дядя Федя! — услышал он.
— Что тебе? — он взял ее руку. — Здесь я… Ну, что, девочка?
— Лампу уберите, — произнесла она. — Унесите пеструю лампу. Горячая лампа…
— Какую лампу? — Лавада невольно оглядел каюту, в которой мерцал лишь настольный ночничок.
— Она не узнает никого, — сказал Кашин.
— Девочка, девочка, — повторял Лавада, гладя руку Зяблика. — Подожди, скоро придем… Порядок будет… Скоро, девочка…
— Как скоро? — спросил Кашин.
— Часа два еще…
Врач встретил вопросительный взгляд Лавады, но ничего не сказал, снова погрузился в молчание.
— Дотянет? — глухо, с трудом выговорил Лавада.
Врач расправил плечи, его давила скорбная духота каюты.
— Будем надеяться.
Лавада возвращался на мостик, не замечая соленых ливней, низвергавшихся на трап. «Скоро придем, девочка», — повторял он мысленно, успокаивая себя, стараясь хоть немного облегчить тяжесть, упавшую ему на плечи.
Дойдем! Быть не может иначе…
В дверях рубки он столкнулся с Раудом. Старпом спешил куда-то. Вновь коснулся Лавады ритм борющегося судна. Вокруг сновали люди, которым он — Лавада — по-видимому, совсем не нужен сейчас.
Если бы Лавада вспомнил, как он отзывался об этих людях, какие баллы ставил им за поведение, это показалось бы ему наверно маловажным, мелким теперь, в час испытания, выпавшего на долю судна. Но память погасла, существовало лишь настоящее. И в нем — суровом, неумолимом настоящем — Лавада оказался как бы на островке.
Всякие неожиданности преподносила ему жизнь, но никогда она не лишала его места в своем потоке. Во всяком случае он-то всегда верил, что он необходим. Нет, он не переоценивал себя. Он считал себя рядовым работником партии, ее порученцем, скромным исполнителем, которому вроде и по штату не положена такая радость, как любовь или благодарность сограждан.
И вот, впервые в жизни, он ощутил себя лишним…
Он мог бы вспомнить, если бы не потухла память, как рота ополченцев выбивалась из вражеского окружения. Рота, где командиром был Мартирос Григорян, друг Мартошка — отец Зяблика. А политруком был он — Лавада. И какой твердой была тогда вера в товарищей, твердой и неколебимой, как земля.
Нет, память ничего не говорила Лаваде. Он жадно смотрел на созвездия берега, приближавшиеся нестерпимо медленно. Дождь прекратился, скупо проглядывала полоска суши, прерывистая, местами затопленная, с вихрами леса, растрепанными ветром. Короткая летняя ночь уходила, обнажая узоры пены на буграх воды, взрывы волн у борта и мчащиеся по палубе ручьи.
Два человека в брезентовых плащах шли по люковой крышке — старпом Рауд и боцман Искандеров. Отбиваясь от налетевшей волны, они схватились за стальной ствол крана.
Внезапный импульс, пробудившийся в Лаваде, повелел ему идти к ним. Он чуть ли не бегом достиг скользкой, укатанной штормом палубы. Когда старпом и боцман встали на баке, держась за якорную цепь, Лавада уже спрыгнул с люковой крышки и едва не упал.
Рауд протянул ему руку.
— Лишняя пара глаз не помешает, — сказал Лавада, улыбаясь и бодрясь.
Рауд не расслышал, и Лавада понял это. Но все равно ему надо было что-то сказать.
— Я тоже, — произнес он, — к вам, впередсмотрящим.